Сколько же накоплено — и оставлено за ободом «Красного Колеса». Отжимал, обрезал — чтобы обод держал, не распёрло. И куда это всё теперь? вовсе покинуть, выкинуть? — жаль.
Может быть, что-то, из того же Тамбова, спасу в отдельных рассказах. Давно я задумал и томлюсь по жанру рассказов двучастных. Этот жанр — просто сам просится в жизнь. Мне видится несколько типов или видов таких рассказов. Простейший: один и тот же персонаж, или два-три их, в обеих частях-половинках, но разделённых временем — хоть малым, хоть годами. (Да это само собой, и незадуманно, встречается во многих литературных сюжетах.) Второй тип: половинки связаны общей темой или идеей, а персонажи — совсем разные. Третий тип: связь половинок может состоять в каком-либо предмете, событии, коснувшемся обеих. Четвёртый тип: вариантный. Идёт единый рассказ до какой-то точки, оттуда раздваивается; от этого развилка могло пойти вот так (и что из этого получилось), а могло эдак (и что получилось). Правда, это уже рассказ скорее трёхчастный.
И хочется такие рассказы попробовать! Ведь никогда не живёшь без следующей задачи, это неизбежный закон: она поселяется в тебе даже раньше, чем закончена предыдущая. Это — и сильная помеха окончанию каждой книги, крадёт время, сбивает. Но это же обещает и негасимость движения.
В конце мая 1991 достиг нас телефонными путями из новосозданного, пока неуверенно призрачного Министерства иностранных дел РСФСР запрос: Ельцин (ещё тогда не избранный в российские президенты, но вот изберут на днях), спешащий в конце июня первым же своим визитом представиться Президенту Соединённых Штатов, хочет приехать часа на два ко мне в Вермонт. Готов ли я его принять?
Очень было неожиданно для нас. А по сжатым срокам американского пребывания Ельцина выглядело даже и авантюрно: где ж выкроить время? Из Вашингтона до ближнего к нам аэродрома — в лучшем случае два часа, да оттуда к нам — почти час. Стало быть, всего ему нужно часов семь, откуда ж он их наберёт? Но — ждут моего ответа.
С такой прямотой — физической через океан, и ответственной по посту приезжающего, — вдруг живая и требовательная рука из России протянулась ко мне в Вермонт. Из одного сердечного порыва не мог Ельцин затеять такую сложность — ясно, что из расчёта политического, и ясно какого: выставить меня своим союзником против Горбачёва.
Ещё в «Телёнке» был такой прбомельк: а вдруг зовут на встречу с вождями? Западные рецензенты объясняли эти строки мелко, как им доступно: честолюбием, мегаломанией. Ничего они не поняли: я отвергал и встречи с испанским королём, с двумя американскими президентами, — а советских вождей и вовсе ставил нижайше, какая мне честь с ними встречаться? Но если можно повлиять на оздоровительный ход в моей стране? И вот теперь — российский Президент едет ко мне сам?
Аля позвонила Козыреву в Нью-Йорк, передала согласие на намеченный день: встретим на ближнем к нам аэродроме, а потом, без большой свиты, к нам домой — и часовая беседа у нас.
Что же я скажу Ельцину наедине? Ох, много чего. Начиная с этого опрометчивого кувырка с «суверенитетом России», «днём независимости России» — от кого независимости? А миллионы русских в остальных республиках? их что, сбросим? — как же это у него в голове укладывается? И что это за мираж «конфедерации государств» из союзных республик? И — свежий тогда (майский) закон с бескрайними правами Госбезопасности, — что ж это делается? А ещё…? А…?
Я понимал, что у всех деятелей, всплывших на Перестройке, нет ощущения долготы исторической России, нет сознания ответственности перед протяжённостью Истории, — откуда б набраться им в их партийном прошлом? И не пополнить же в политической суматохе. Однако в разговоре наедине, может быть, можно что-то веско передать. Издали Ельцин был мне симпатичен, и я верил, что в чём-то важном сумею его подкрепить. Нуждается, нуждается он в подъёме уровня мыслей и действий; это так видно по его промахам.
В начале июня нам подтвердили, что Ельцин — условия встречи принял и рад ей. Ожидается в Штатах к 20 июня. Сопровождать его к нам будет охрана от Госдепартамента.
Однако сам этот шквальный приезд и эта необходимость немедленных политических заявлений — для меня, многолетнего неподвбиги, — был резкий, внезапный удар. Вот так сразу вдвинуться в самую гущу российской политики? Ведь — дни, и недели, и месяцы, и годы проходили у меня в равномерной работе над рукописями, над книгами, в переходе от одного письменного стола к другому, — и хотя сердце моё выколачивалось от страстного отзыва на политические события, попрашивалось к бою, — но вот когда так прямо вдвинулся в Пять Ручьёв призыв к политическому действию — я почувствовал себя не готовым, совсем не в том темпе. Да ведь только начни? После Ельцина, откройся эта дорожка, начнут приезжать и другие? И что останется от моей работы?
Но уже 15-го позвонил из Москвы благорасположенный к нам чиновник МИДа РСФСР: «Не всё можно сказать по телефону, но в Москве — некоторые колебания. Есть противодействие — и вообще поездке в Америку, и особенно визиту в Кавендиш». (Аля так и ждала: как только план Ельцина ехать ко мне выйдет из круга тесных советников — ему сразу начнут перечить и постараются не допустить поездки.)
И мы испытали облегчение.
А через несколько дней напряженье и вовсе снялось. Приехал Ельцин в Вашингтон — сутки никакого к нам звонка не было. Ближе к полночи позвонил Козырев: не приедет, не помещается в график. Аля дерзко спросила: «Что, не пустили? Было давление?» Козырев мялся: «Да, было. Но Борис Николаевич так переживал». Аля: «Передайте, пусть не переживает». И поспешила втиснуть: «Только, как бы ни давили, пусть не принимает программу „гарвардской группы“ и Международного Валютного Фонда, закабалят». Тон Козырева стал заинтересованным: «А почему? Тут все очень настаивают». Аля, достаточно вооружённая, изложила ему всю вредность затеи и обречённость России на долговой капкан. Да всуе… Кто ж тогда предвидел всю трясину, куда этот ещё никому не известный Козырев погребёт?
Ещё сколько б там я своими советами Ельцину помог, — а вряд ли.
И я освобождённо погрузился в свою работу.
Ещё в эти как раз дни, благодарный соседнему Дартмутскому колледжу за многолетнюю его помощь во всех моих библиотечных заказах по всей Америке, принял у них почётную степень. Каждый год куда-нибудь звали за степенью — неизменно отклонял. А тут не мог, — как бы я работал все эти годы без них!
Я в те недели и сильно болел. Из-за прохода желчных камней пришлось оперироваться, был и опасный момент.
А дальше — загорелось в Москве 19 августа, и мы все, с сыновьями, загорелись от него.
Создание ГКЧП легковесными языками было названо «путчем». Название это — никак не оправдано. «Путч» — это всегда переворот: какая-то кучка свергает существующую власть и занимает её место. 19 августа 1991 уже сидящая на власти кучка попыталась укрепить своё ослабшее положение. (И даже — власть в полном своём составе, ибо лукавый сокрыв Горбачёва в Форос никого не мог обмануть: он, по своей неизбывной нерешительности, просто страховался на случай провала.) Такими рывками по закручиванию гаек была полна история СССР на всём своём протяжении, десятки были подобных актов, они никогда не встречали народного сопротивления, и никто не называл их «путчами». Вся новизна была именно в том, что проступило сильное общественное сопротивление, а Ельцин вовремя его возглавил. А коммунистическая власть, — и в этом-то и был Знак смены эпохи, — власть потеряла ту решительность подавления, какую всегда имела, и застыла в растерянности. Общественная раскачка Гласности уже оказалась по амплитуде так велика, что собирала к Белому дому тысячи и тысячи добровольных защитников — безоружных, но одушевлённых не уступить коммунизму вновь. Туда стянулись и все возрасты до мальчишек, и пенсионерки, и студентки, агитирующие танкистов не подавлять, да и сами воины за годы Гласности стали не прежние, уже тронуло их сомнение, допустимо ли действовать против толпы. (Не стану тут писать, чего не знаю твёрдо, но как будто американцы подпитывали Ельцина в эти дни и информацией о действиях противника и какими-то мерами поддержки.) Воодушевление москвичей перед Белым домом было вполне революционное. В меньшем числе оставались и на ночь, разводя костры и тревожно вскакивая при каждом подозрительном шуме.
Когда увидели мы по телевизору, как снимают краном «бутылку» треклятого Дзержинского — как не дрогнуть сердцу зэка?! В «Архипелаге» я уже признался, как, принципиальный противник Больших Революций, я всем сердцем увлекался мятежным зэчьим порывом. Так и 21 августа — я ждал, я сердцем звал — тут же мятежного толпяного разгрома Большой Лубянки! Для этого градус — был у толпы, уже подполненной простонародьем, — и без труда бы разгромили, и с какими крупными последствиями, весь ход этой «революции» пошёл бы иначе, мог привести к быстрому очищению, — но амёбистые наши демократы отговорили толпу — и себе же на голову сохранили и старое КГБ, и КПСС, и многое из того ряда.