– Она подглядывает… Я так давно не загорала…
Я на коленях борюсь со впившимся в плоть трикотажем. Это страшно опрощает. У нее неожиданно широкие бедра с аппетитными валиками на боковых косточках, которые так мешают спать на третьей полке.
По внутренней стороне бедер растеклась волосяными струйками ало-фиолетовая марганцовка.
– После родов все вены… А теперь еще баулы эти…
Новый прилив спасительной простоты. Я скидываю трусы, будто в военкомате. Мы скользим друг по другу кожей, я мну ртом ее губы, руками – ягодицы, – есть за что подержаться, только маловата для меня, этак и радикулит недолго заработать. Сначала я обнял ее за спинку, но она была такая шелковисто-нежненькая, тронутая младенческим жирком, что я почувствовал себя развратником пионервожатым, растлевающим вверенную ему юную пионерку. Голая баба, баба, баба, накачиваю себя простотой, но до полного звона все же чего-то недостает.
– Возьми в рот, – по-дружески прошу я на ушко, и она приседает с такой проворной готовностью, что – “кому она еще это делала?”…
– У меня плохо получается? – жалобно вскидывает она свои спелые виноградинки в персидской оправе, и собака тут же прилаживается обнюхать, словно намереваясь немедленно показать, как это делается по-настоящему.
– Гениально, изумительно… Видно только, что языком работать не привыкла… Браво!.. Финикийский храм!..
Я опрокидываю ее на диван, собака разражается горестным лаем, мой ангел внезапно обвивает меня ногами (“Научилась же где-то…” – откликается под угрюмыми сводами), с позевывающей простотой разбираю, где там нужное отделение в новом бумажнике.
Под пальцами мягко пружинит крупный пушистый волдырь. Такие венозные вздутия я видел только на икрах… Но тем проще: это просто мясо.
ТУКК!.. Весь напор ушел в этот гидравлический удар сердечного мешка. Я поспешно перекатился на правый бок; собака выла как по покойнику. Ничего, ничего, сейчас, это просто голая баба…
ТУККК!!! – тычок из моей груди на этот раз ощутила и она.
– Что с тобой?! Балда, балда, балда, почему ты никогда не говоришь, что с тобой делается, зачем ты над собой издеваешься?!
– Потому что я себя ненавижу! И ведь так до конца и не сдохнет эта кляча проклятая – китайская казнь какая-то!..
– Обидно даже – ты как с чужой!.. Пойми, что бы ты мне ни рассказал, я все пойму и приму.
И мяса снова отряслись с нас – реальным (чужим) остался лишь переползающий через колдобины мой обессилевший голос: хаос, насилие, обращение в неодушевленный предмет…
– Все понятно! – Она снова сделалась деятельной и светящейся: я был несчастен и немощен, а значит, нуждался в ней. – Выдумал какое-то насилие! Ты просто балда, теперь просить будешь – не подпущу!..
Спиной ко мне под халатом “Испытание верности” невидимо, но ловко натянула съежившиеся испуганным паучком трусики, сделав неуловимое лягушачье движение коленями, чтобы лучше схватилось.
– Стыдливость – первая добродетель юной девушки… – Я все-таки чувствовал себя обязанным хотя бы нудно протестовать против исчезновения голизны.
– Я люблю чувствовать себе одетой. До чего надоело жить на складе!.. – мимолетный взгляд на пузатый штабель, где плющили друг друга огромные раздувшиеся баулы.
– Наоборот! Мобильность, кочевая культура…
– Издевайся, издевайся.
Тоненькая персиянка в халатике татарской расцветки, она летает из кухни в гудящую ванную с такой стремительностью, что собака каждый раз успевает сделать за ней лишь три-четыре понурых шага.
– Невольник не должен входить в ванную к госпоже – он должен поставить поднос у порога, не поднимая глаз.
– Не может же повелительница раздеваться сама! – Я ввинтил палец под врезавшуюся резинку ее цветущей лужайки.
– Я, по-моему, там облысела… – жалобно.
– Ленин тоже рано облысел. – Я был добр и прост, как сам Ильич.
Она, мгновение поколебавшись, залихватски управилась со своим портативным цветничком, мгновенно съежившимся на половичке, и перешагнула в пенящуюся ванну. Нормальные подернутые рябью дрябления бедра зрелой женщины, просачивающаяся марганцовка. Я заставлял себя смотреть, смотреть, набираться ума. Подспущенные мешочки с глянцевой регулярностью шрамиков среди белой причудливости затянувшихся трещин…
– У меня была хорошая грудь, – поймав мой взгляд, жалобно прикрылась ладошками.
– “Буфетчица”?
– Нет, небольшая, но хорошей формы, – с достоинством отличницы.
– Она и сейчас лучше не надо. – Черт, двусмысленность… -
Главное, чтобы это была ты. А я никак не могу поверить.
– Я тебе, наверно, не нравлюсь?.. – Теперь она прикрыла наименее уязвимый треугольничек размываемой подводной травы.
– В тебе одно плохо – ходишь без палочки.
– Тогда принеси мне поднос.
Она положила поперек ванны деревянную решетку, я поставил на нее приготовленный ею подносик на две элегантные персоны – примирение Марата с Шарлоттой Корде. Она с робким аппетитом жует бутерброд, робко испытывая на мне свою наготу. Или меня испытывая на ней? Это тело – тоже она, тоже она, тоже она, тоже она…
Что-то углядев хозяйским глазом, она стремительно утерла у собаки тягучую алкогольную слюну и принялась азартно протирать краешком полотенца белые скопления гноя в уголках ее глаз.
– Умоляю, пощади!..
– А я, когда кого-то люблю, мне ничего в нем не противно: это ведь тоже он! А чужую собаку я и поглажу не всякую.
Раннейшим утром, выгуляв собаку, шелковая, прохладная, в одних трусиках, дыша свежестью зубной пасты, она забралась ко мне в кресло, оказавшееся все-таки двухместным. “Как вкусно пахнут у тебя волосы!..” – сам я старался дышать в сторону. “Это не я, это злато скифов”. – “Что-что?” – “Духи”. – “Так что, значит, и духи – тоже ты?!” – “Спи, болтунишка. Как ты удобно устроен – только в плече надо ямку проделать, а то голова скатывается. До чего хорошо, что больше не надо экзамен сдавать, я так боялась тебе не понравиться… Ты такой удивительно красивый, а я…” -
“Я червивый. Раньше бы ты на меня посмотрела…” – “Так где ж ты был раньше? У тебя удивительно нежная кожа…” – “А тебе на ощупь вообще лет четырнадцать – чувствуешь себя растлителем”, – я попытался проникнуть под стиснувшую ее полоску. “По рукам надаю! Спи!” – “Я после пяти часов никогда не засыпаю”. – “А со мной заснешь”.
И чудо – я действительно заснул! Нас застукал Марчелло, но – никаких Эдипов. Внезапно моя персидская княжна пристукнула резным кулачком по столу, но длинноногий червонный валет оказался проворнее. “Что ты делаешь, это же твои жуки!..” -
“Щас! Еще тараканы мои…”
Прелестные неузнаваемые тараканы-подростки, волшебная прачечная, чарующий универсам, надменный одноногий столпник над торговым обновлением – даже мой должок почти рассеялся бензиновым выхлопом на трескучем перекрестке. Но какими многозначительными восклицательными знаками маячили в окне бесчисленные трубы, дымные и бездымные, полосатые, как шлагбаумы, открывающие пути в зеленую и рыжую безбрежность российской сельвы!.. Она беспрерывно ладилась ко мне прильнуть, а то и вскарабкаться на колени, оказываясь неожиданно увесистой, и когда я, целуясь, одним глазом косил в дурацкую телемельтешню, делала вид, будто сердится, оправляя при этом перышки от гордости, что такого мрачного умника сумела превратить в мальчишку: она понимала, что жизнь – это не мудрец в кабинете, а мартышка, раскачивающаяся на хвосте.
Праздно уставясь в вечно дождливый мир какой-то старой хроники с похоронами римского папы, я вдруг понял, что мы все тоже умрем, а мои папочка и мамочка так даже и очень скоро – исчезнут вместе с греческим языком и вечным беспокойством, что я в обед не съем спасительного супа, – и я – последнее чудо – неудержимо расплакался, даже с поползновениями на рыдания. Я отворачивался, а она все заглядывала, борясь со слезными потоками и с бесконечной нежностью и терпением повторяя: ну маленький мой, ну что случилось? – пока я не сумел кое-как растолковать, что, если я плачу, значит, уже как-то примирился, предал, отрекся, углядел какую-то красоту. А сама-то она боится смерти? “Я думаю, с этим без меня разберутся”.
Миниатюрный посланник вокзального табло, электронный будильник зелеными квадратными цифрами промерцал отбытие. В горелом дупле наконец-то восстановили лампочку, упрятав ее за стальную пластину, иссверленную густым горошком: мы оказались осыпанными новогодним конфетти из света, чудовищно растягивающимся к полу.
На перроне попахивало угарным титаном, вагонным сортиром – манящим запахом дальних странствий. Я обнял ее так удачно, что она сдавленно охнула: “Б-больно!.. У меня здесь язвочка двенадцатиперстной кишки – только один врач, кроме тебя, сумел прощупать”. Кишки… врач какой-то ее щупал…
– Теперь буду везде об тебя спотыкаться… Об пустоту.
– Главное, чтобы в мыслях… Чтоб было о чем думать.