В памяти встала записка на трельяже в доме Лаевской. Мой служебный телефон с фамилией, именем, отчеством. И внизу приписка — «Товарищ следователь». Обведено несколько раз красным.
И в протоколе допроса свидетеля Лаевской Полины Львовны есть ее подпись: «Записано с моих слов верно — Лаевская П.Л.». Потом еще попросила перечитать и дополнила без спроса припиской: «Точно и очень хорошо». Протокол этот проклятущий я перечитывал незадолго до отъезда в Рябину. Отметил, что и почерк у дамочки с вытребеньками.
Диденко улыбался.
— Ну шо, прочел? Ты мне скажи, каким боком до тебя Зусель касается? Он бы еще написал, что книжку славы сочиняет. Оскандалиться боится, так сведения подшивает в тетрадку. И кому пишет, дурак? Фашистскому прихвостню, полицайскому посипаке? Так, Михаил?
Я вернул письмо Диденко со словами:
— Так, Микола Иванович. Совершенно верно. Зусель, конечно, и сам дурной. Но еще хуже того — он кем-то крепко подученный. И я знаю кем. И вы, Микола Иванович, с таким письмом в доме, где дети бегают туда-сюда, сидите на печке и ногами своими дрыгаете. А если кто это письмо найдет заинтересованный в вас? Поднимут старые дела. Вам как, понравится? И спросят, а чьи детки у вас летом бегали? А чья жена у вас летом на огороде маячила с утра до ночи? А кто приезжал до вас? Милиционер из Чернигова? Про которого в письме ни с того ни с сего выпытывает сионист Табачник? И, будем откровенны, тому, кто вас за шиворот притиснет, насрать, что я герой войны, что мои родители мученически погибли в период фашистской оккупации. Они и меня, и детей, и жену загребут. А людей спросят. А люди скажут. Такое скажут, вы сами знаете. Про вас сказали и не поперхнулись. И в Караганду вас. К настоящим полицаям.
Диденко не улыбался. Лицо у него стало злое, белое. Вроде рубаха. Несвежая после вчерашнего. Но все ж таки.
— Что делать?
Я перешел к следующей части.
— Отдайте мне письмо насовсем. И конверт. И если что еще от Табачника есть — все сдайте.
Диденко протянул письмо. Пошел к печке, порылся под тряпьем, достал конверт.
— Бери. І той… Я вчора гримав на тебе. Не вибачаюся. Але жалкую, що при дітях. За себе не боюся. Віриш, що не боюся?
— Вірю.
Хоть, будем откровенны, не верил ни на копейку. Все говорят, что не за себя, а за детей. Ну, порядок такой.
Ёську и Ганнусю я нашел на поляне.
Они рвали васильки. Цветы только-только появились. Дети выбирали покрупнее. Корзина набита с верхом, а они рвут и рвут.
— Стахановцы, кончай работу! Норма выполнена и перевыполнена! Пошли домой, я сейчас уезжаю. Будем обедать и прощаться.
Я посадил Ёську на плечи, Ганнусю взял за руку. Пошли в хату. Через васильки, через траву. Я посмотрел на нас со стороны. И волна счастья пробежала по моей спине.
Люба смотрела на нас из-за тына. С-под руки. Как принято в хороших, душевных кинофильмах.
За обедом Люба рассказала, что дети собирают васильки, чтоб насушить их и делать отвар. Для Петра. Микола Иванович посоветовал.
Ганнуся подтвердила:
— Ага. Якщо волошками очі мити, вони краще бачать. А якщо очей зовсім немає, як у дядька Петра, то треба мити те місце, де вони були, і вони знов виростуть.
Ганнуся хорошо говорила по-украински, не то что в Чернигове. Но я ответил ей по-русски, чтоб не забывала язык, на котором ей предстояло идти в большую жизнь:
— Слушайтесь маму и Миколу Ивановича. Они вам хотят самого хорошего. Слушайтесь и помогайте. И им, и всем слабым и немощным. Вы поможете — и вам помогут. И между собой не ругайтесь. Вы родные братик и сестричка. Именно родные. А родная семья — превыше всего.
Дети кивали и ели.
Вот чему надо учить детей. А не про волошки. Не вырастут глаза, раз их выбили. А дети надеются. И как им Диденко в их глаза посмотрит потом?
Хорошо ему. Он, может, скоро умрет. И не посмотрит. И на никакие их вопросы отвечать не придется.
Собрался быстро. Подарил Диденко плащ-палатку. Отчитаюсь как-нибудь на работе за утерю казенного имущества. Выпрошу б/у взамен.
Диденко тут же примерил на рост обновку. Оказалось, длина подкачала. Большая. Идти не дает.
Люба вызвалась отрезать и подрубить.
И добавила радостно:
— Вот кому-кому, а Петру одежа как раз. Он ночами вештается по селу, а в такой халабуде ему и дождь, и снег только на здоровье.
Я высказался, что не против.
— Пускай Петру.
Диденко поддержал начинание Любочки.
Мне стало неприятно. Я мысленно упрекнул себя за минутный порыв, в результате которого плащ-палатка отошла слепому и чуждому человеку.
Оставалось три отпускных дня. Включая воскресенье — четыре.
Дальнейший план у меня выработался следующий.
В Остер — тряхнуть Довида в виду показаний Зуселя.
Потом вплотную заняться Лаевской.
В поезд сел еле-еле. Впихнулся без билета в общий вагон. Залез на третью полку и без мыслей слушал разговоры ни про что.
И вдруг вспомнил, что не оставил Любочке денег на жизнь. Замотался. Самое важное всегда надо делать с самого начала. А моя голова с первой секунды пошла кругом от вида жены. А она мне, будем откровенны, дулю вместо внимания. Но это ни при чем. Гроши отправлю, как смогу. И даже хорошо. Почтарка разбалабонит, кому и сколько прислано. Пускай в селе знают, что приезжая у Диденко с деньгами. Не на иждивении живет.
По ниточке от почтарки размышление пошло дальше.
Потянулся за конвертом с письмом Зуселя. Посмотреть на обратный адрес. А то впопыхах и не глянул. Адрес стоял Лилии Воробейчик. Улица Клары Цеткин, дом 23. Отправитель указан неразборчиво. Тем более в тряске. А штемпель четкий. Как нарисованный. Отправлено 28 июня 1952 года.
Через месяц после смерти Лилии Воробейчик. Верней, через полтора.
Спокойно спрятал конверт отдельно, а письмо в другое место. Для надежности. И опять пожалел плащ-палатку. Шел неудержимый ливень, сверху затекало на голову. Закутался б теперь как следует, и спи спокойно, дорогой товарищ.
Бывшую хату Евки Воробейчкик, а ныне место проживания Басина указали парубки. Они и проводили.
Один рыжеватый, по виду еврейчик, закинул намек:
— Надолго к нам?
Я ответил:
— У вас, что ли, командировку отмечать? Вы тут, что ли, хозяин?
Он замолчал и приотстал. Жалко хлопца, но пускай знает свое место. И другим обскажет, что приехал милиционер со всей строгостью.
Мимолетно про себя отметил: что хлопец похож на кого-то, мне знакомого. Списал это ощущение на общую еврейскую внешность.
В хате меня встретила Малка.
Сделала вид, что не узнала.
Пробурчала:
— Никого нема.
Я и сам видел. Не только никого, но и ничего. Жили бедно. От Евкиного женского хозяйства остались только вышитые занавески на окнах. В остальном — голые стены и голый пол. Теснота, как у Диденко. Причем печка небеленая.
Малка крутилась кругом меня и махала руками на мою форму:
— Все до речки пойшли. Туды идить. Все до речки. Мине обед треба варить. Все до речки, туды идить.
У хлопчиков на улице спросил, где обычно купаются. Они поинтересовались: старые или молодые, бабы или кто. Я объяснил, что дед и двое малых. Они показали направление.
Двинулся к Десне за парком.
Десна блестела, аж слепила взгляд. Навстречу мне шла потрясающая картина.
Впереди Довид с тряпкой на голове, в кальсонах, в нательной рубахе без пуговиц до пупа. Шибал палкой на все стороны, сбивал бурьян для дальнейшего шага. За ним телепались в черных сатиновых трусах Гришка и Вовка. Старший — Гриша — обеими руками тащил полотняную торбу, с которой капала вода. Он торбу старался выше поднять, чтоб не цеплялась за колючки, а она цеплялась — высоты у хлопца не хватало. Вовка трохи поддерживал торбу, когда вспоминал, что надо оказать помощь брату. А так крутил головой. Оглядывался на кого-то назад и задерживал ход, чтоб отставший подтянулся к строю.
Из-за верб показался еще человек. Он двигался путано, вроде заведенный. Махал руками без порядка.
Когда блеск от воды меня оставил, я четко понял: человек — Зусель Табачник. Картуза на нем не было. И ничего на нем не было. Шел он голый.
Я для устойчивости широко расставил ноги. Сапоги палили мне подошвы — даже через траву пробивался жар.
Снял милицейскую фуражку, помахал в воздухе.
— «Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет, кто под красным знаменем раненый идет?» Гришка, Вовка, ко мне! Подпевайте строевую!
Хлопчики узнали мой голос и кинулись вперед. Гришка от восторга попытался размахнуться торбой, но выпустил ее из рук.
Я не двигался с места. Ноги приросли. Свело судорогой.
Гришка подобрал торбу к животу и закричал:
— Дядя Миша! Дядя Миша! Ура! Дед, дядя Миша приехал! Дядя Миша, а пистолет у тебя с собой? Дашь прицелиться?
С торбой он ко мне и подбежал и грязную эту и мокрую эту торбу свалил мне на сапоги. Ноги трохи отпустило. Жечь перестало. Но судорога не ушла.