Когда волна боли стихла, я опустился на колени и не открывал глаз, пока в голове все не улеглось, тер руку о грудь, потом потряс головой и встал для новой попытки, более обдуманной; я решил сперва пройти весь круг киркой, а потом уже лопатой, и на двадцатом примерно ударе главный корень сломался с металлическим поющим звуком, как будто порвался трос, который держит подземная нечисть. Я снова вернулся к сараю, поднял веревку, изготовился и дернул изо всех-всех сил — и она внезапно рухнула, вся тяжелая шумящая сосна, а я бросился на землю и откатился в сторону, чудом увернулся. Ну не хило, думал я, раскинувшись на траве и глядя в небо, вздутое ветром, низкое, серое, но все это было теперь не важно, я сдюжил, и я хохотал, хохотал на пару с самим собой. Моя жизнь лежала передо мной. Все было поправимо.
Я отдыхал и валялся так, пока холод не пробрался сквозь свитер. Я прислушивался, не встала ли мама. Но в доме было тихо. Никто не возился на кухне. Наверно, она приняла таблетку, вон спит как беспробудно. Я в раскоряку приподнялся и сел, делая вид, будто бы решаю, сразу обрубить ветки или подождать. Посидел так на случай, если кто-то наблюдает за мной, и принял решение подождать.
Я встал, отвязал от сосны веревку, собрал с земли инструменты, отнес все в сарай и поставил в углу, а веревку намотал через руку и локоть, завязал узлом и повесил на крюк, потом закрыл дровяной сарай и пошел через двор к старому сараю.
Скоро свечереет, с моря наплывет осенняя темнота, натянется, как огромный брезентовый полог, вытянутый из горизонта, и придавит берег и пляж, и влево и вправо, и поля, и вересковые пустоши, и дороги, и тропинки, а заодно придавит и меня, если я окажусь на улице.
Но до этого еще несколько часов. Я распахнул дверь и вошел в сарай в знакомый запах слишком долго мокнущей побелки. Я хотел проверить, жив ли еще здесь мой велосипед. Вон он. Стоит, прислоненный к стене. Норвежской марки «Свитхун», синий металлик в белую полоску. Оба колеса спущены, но я нашел в углу ржавый насос и неуклюжими, неумелыми движениями накачал их, колеса не были проколоты, просто велосипед стоял без присмотра так долго, что камеры потихоньку сдулись несколько лет назад. Я вынес велосипед во двор, покатил его и запрыгнул в седло. Я отвык от этого движения, заржавевшая цепь гремела под блестящим кожухом. Когда я в последний раз катался на велосипеде? Но я старательно крутил педали и ехал вперед.
Я ехал в город по шоссе на Скаген, довольный собой и сосной, лежавшей комлем вверх во всю свою исполинскую мощь, с поправкой на датские размеры исполина. Я легко давил на педали, но вот уже проехал старую заправку, мы ездили сюда столько лет, сколько отдыхали здесь, затоваривались пивом, когда все остальные магазины были закрыты. Я не раз телепался здесь среди цистерн, теряя равновесие по причине избыточного градуса в крови, когда приезжал за очередными бутылками.
Я проехал Стуркёб с магазином по правую руку и длинной каменной оградой слева, за ней возвышалась фландстрандская церковь, ее оштукатуренные стены слепили белизной в свете позднего солнца, и покатил вдоль кладбища, которое делило свои высоченные деревья с парком «Платан», они совершенно незаметно перетекали друг в друга в дальнем углу кладбища. Я остановился на полпути и прислонил велосипед к каменной стене, там кроме него уже стоял один велосипед, дамский, потом вытащил из кармана табак, свернул сигарету, прислонился спиной к стене и закурил, держа сигарету, как ее держал бы Альберт Финни с велосипедной фабрики, если бы ему было дано проехать сквозь время, разделяющее нас, и встать тут рядом со мной. Я поднял голову и посмотрел в сторону похоронного бюро на той стороне улицы. По бокам от входа были выставлены на обозрение гладкие, блестящие, четырехугольные камни, а сверху на них восседали бронзовые голуби, потупив взор с раздражающим выражением христианского смирения. Я перевел взгляд в сторону больницы и дома престарелых на углу. На всех трех его этажах были лоджии. На одной из них просидела в плетеном кресле последние годы жизни моя бабушка, пока не легла на кладбище у меня за спиной, и те несколько раз, что я ходил туда навестить ее вместе с девочками, одной или обеими, по девочке в каждой руке, в кулаке у нее была зажата бумажка «Сегодня придет Арвид». Но она забывала про бумажку, та бесполезно торчала у нее в руке, лежавшей на клетчатом пледе, неизменно закрывавшем ноги, и она не узнавала меня.
Я не понимал, что творится с моим телом: то ли табачок действовал на меня как наркотик, то ли солнце, лежавшее на крышах и светившее прямо в лицо спокойно и неуклонно, но внезапно я почувствовал себя гораздо лучше, чем во все предыдущие недели. И раз уж я чувствовал себя так хорошо и был возбужден, как будто немного выпил, то решил заодно прогуляться по кладбищу, пройтись среди высоких деревьев по дорожкам, пока не стемнело, — я любил гулять по этому кладбищу и делал так много раз.
Было чудно, что деревья такие голые, и поэтому казалось светлее, чем летом, когда я обычно гулял здесь, и видно сейчас далеко, хотя солнце Уже склонилось. Внутри располагались ровные ряды выверенных по высоте оградок, аккуратный прямоугольник вокруг каждой могилы, но у некоторых перед камнем были провисшие цепи на столбиках, а у кого-то чугунные, окрашенные в белое калитки в низкой зеленой изгороди, и не меньше половины надгробий украшали голуби, половина из них — живые. Когда я ступил на дорожку и заскрипел гравием, они взмахнули крыльями и разлетелись, как делают обычные голуби.
Я знал дорогу, но не пошел туда сразу, а свернул налево, сделал круг, вернее, четырехугольник и подошел к могиле с другой стороны, чем обычно, на этот раз все камни стояли ко мне надписями, что облегчало поиски.
Она в футболке стояла на коленях перед камнем с тремя именами и выдергивала засохшую траву и сухие, завядшие цветы из небольших кувшинов, в которые она же их и посадила. Время цветов кончилось уже давно, но сюда много недель никто не приходил, чтобы навести красоту. Я остановился, не дойдя несколько метров, и замер.
— Это ты? — спросила она и не повернулась.
— Да, это я, — сказал я, но, поскольку она ничего не ответила, мне пришлось продолжить. — Я был уверен, что ты спишь дома.
— Нет, как видишь.
— Вижу, — ответил я.
Я сделал вдох. Чувствовал я себя по-прежнему хорошо.
— Давай помогу, — сказал я.
Она повернулась вполоборота и взглянула на меня. Она плакала, это было заметно.
— А что с твоим лбом? — сказала она.
— Стукнулся о дерево.
— Только что?
— Да.
— По пьяни?
— Нет, — ответил я. — Я не пьянею от бокала кальвадоса и банки пива.
— Банки пива?
— Да, Хансен угостил.
— Понятно. И о чем вы говорили?
— Мы разговаривали о Ленине.
— О Ленине?
— Да, — ответил я, а она покачала головой и показала на что-то позади меня на дорожке, по которой я пришел, лицо у нее опухло, особенно глаза.
— Можешь принести ведро? Они вон стоят у кладовки с инструментами.
Я обернулся и посмотрел в ту сторону. Штабель ведер высился у дверей домика с остроконечной кровлей, крытой красной черепицей, симпатичного, но со старомодной претензией на что-то.
В стене кладовки был кран с цементным поддоном.
— Легко, — ответил я.
У меня было прекрасное настроение. Я прошел несколько метров до кладовки, снял верхнее пластмассовое ведро и отнес ей. Она поставила его между ног, чтобы стояло твердо, и стала складывать в него засохшие цветы и жухлую траву, она выдрала все это руками и вдруг с силой умяла всю кучу внутрь ведра. Потом выпрямила спину, сняла перчатки, провела рукой по волосам и замерла. Я ощутил неловкость и решил, что сейчас самое время сказать ей.
— Я выкорчевал сосну, — сказал я и тут же понял, что не следовало говорить этого сейчас.
— Правда?
— Да, — ответил я.
— Это хорошо, — сказала она. — Честно говоря, ты должен был своему отцу хотя бы это дело, ему самому уж не по силам, а он столько для тебя делал, — сказала она, и я подумал: а что он такого для меня делал, скажите на милость? Но она уже продолжала: — Теперь ты вошел в силу. А отец состарился. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, — сказал я.
— Ты в этом уверен?
— Да, я все понимаю, — ответил я. — Но я еще не все там доделал, только свалил ее пока. Потом нужно будет ветки обрубить, это тоже требует времени.
— Конечно, — был ответ; она уже забыла про сосну; я стоял и рассматривал носки своих ботинок. — Ты хоть иногда думаешь о своем брате?
— Да, — сказал я, — думаю.
— Я вспоминаю его каждый день, — сказала она.
О себе я этого сказать не мог, он умер шесть лет назад. Но я часто думал о нем и о дне его смерти, и всегда с чувством вины. Я жил с этим чувством так долго, что оно уже стало частью меня.