Сам‑то не пьёшь? – поинтересовался он.
— Бывает иногда, — скромно откашлялся.
— Брось! А то разучишься думать и научишься терпеть….
Дни цеплялись друг за друга, как зубья моих борон.
Наступившая неделя должна была стать последней.
— В пятницу получим расчёт, а в субботу аля–улю! – рассуждали Лёлик с Болеком.
Рассчитали нас мигом. Получили бешеные деньги – по тридцать рублей. Зато в справке указали, что всю следующую неделю работали, якобы, в колхозе.
— Хоть сразу на завод не тащиться, – балдели двойняшки.
— Ты смотри, по ошибке своей крошке мой адрес не дай, – толкнул локтем Заева, – а то заявится с мешками и корзинами, мне тогда не жить, жена этого не допустит.
— Ну зачем? – ухмыльнулся Пашка. – Лучше чебышевский адресок подсуну, пусть супруга озадачится, а то совсем на мужика внимания не обращает.
Пока Пашка, двойняшки и пришедший Лисёнок сдавали кладовщице бельё, побежал прощаться с дедом.
Он сразу догадался, зачем пришёл, глаза его потухли.
За долгие годы видно я один отнёсся к нему тепло и уважительно.
— Значит, всё… Уезжаешь! Ну что ж… Чайку попьём напоследок, – засуетился он, – с вареньем. Больше никогда со мной варенья не поешь и не поговоришь, – частил дед, пытаясь скрыть тоску.
Я находился в таком возрасте, что, не понимая значения «никогда…», относился к нему просто. А ведь, если вдуматься, это очень страшное слово – «никогда!».
Он сел, подперев щёку рукой, и долго не отрываясь смотрел на меня.
— Кушай, кушай, – подкладывал варенье и, будто случайно, дотрагивался то до моего плеча, то до руки.
— Всё, дедушка, всё, спасибо. Пора…
А он хотел оттянуть время. Те самые минуты, на которые не обращал внимания.
Я поднялся с табурета. Старик пошёл к сундуку и взял какой‑то сверток.
— Это самое ценное, что у меня есть. Бери на намять, – он развернул газету, и я увидел небольшую икону. – Возьми, – просил он, – начало восемнадцатого века. Когда её творил Мастер, ещё жил царь Пётр. Я не хочу, чтобы она попала в чужие руки, а скоро это случится…
Поблагодарив за подарок, обнял старца, почувствовав под ладонями острые лопатки.
— Спасибо! – повторил ещё раз.
Он улыбнулся, потом стал серьёзен, поднял руку и перекрестил меня. Его седые волосы рассыпались по плечам, борода спуталась и ниспадала на грудь, а глаза смотрели добро и печально.
В полумраке комнаты он напоминал Христа… Только постаревшего, утратившего веру в людей и понявшего, что жертвовал собой напрасно…
Мы вышли на крыльцо. Он вздохнул полной грудью и огляделся по сторонам, затем поднял голову вверх – к небу, облакам и заходящему солнцу.
— Постоим ещё чуть–чуть?
Я согласился.
— Да, мы перестали любоваться природой, не замечаем её, — опять вздохнул он. – Как результат, не понимаем прекрасного, не видим, проходим мимо. Надо быть ближе к природе, думать о ней и любить. Когда люди поймут, что лес должен остаться и после них… Когда станут дорожить каждой веткой, каждым цветком? Вон, смотри, — обнял меня за плечи и указал рукой вверх, — красное солнце, мерцающая звезда, уходит за берёзы и тополя. Причудливые облака над этим великолепием. Это песня без слов, это музыка без звуков. Это в душе. Это таинство. Оно в подсознании… Недаром древние поклонялись солнцу и ветру, боготворили природу, видели в сочетании облаков и солнца откровение… Это религия, приближенная к нам. И как жаль, что не все это видят и понимают.
Как я не старался, кроме солнца и облаков, ничего не увидел и не почувствовал. Религия прекрасного не коснулась меня.
Дед замолчал, потом спросил:
— А ты понимаешь красоту?..
— В женщине – да! – кивнул головой.
Он по–доброму, не обидно, рассмеялся.
— А в красоте ты способен увидеть красоту?..
— Вообще‑то не знаю… Наверное, нет, а собственно, никогда об этом не думал. Для меня семикопеечный гранёный стакан с водкой смотрится много приятнее старинной фарфоровой чашки с чаем, – откровенно признался я.
Старик грустно улыбнулся.
— Мы с тобой больше не увидимся! – строго сказал он. – Тебе пора идти. Но запомни три заповеди: Люби людей! Научись понимать красоту! Всегда помни, что ты – Человек! — Стёр набежавшую слезу и ещё раз повторил: — Как бы высоко не вознесла тебя судьба, или как бы низко не опустила, всегда помни, что ты – Человек. Прощай!..
Повернувшись, быстро ушёл в дом.
Стало грустрно–грустно, словно потерял нечто такое, чего больше никогда не будет, никогда не найдёшь и не увидишь, как детство.
Ребята уже ждали меня.
— Вон твой рюкзак. Всё уложили. Чего‑то долго ты, – недовольно выговаривал Пашка, – я со своей крошкой мигом простился, сейчас в столовой ревёт, – он тут же забыл про неё. –Нам ещё семь километров до трассы топать, а уже темнеет.
Антон Егорович, абсолютно трезвый, немного проводил нас и вернулся назад.
Было не холодно и тихо. Словно зубы у ребенка стали прорезываться редкие звёзды. Быстрым шагом за час мы добрались до трассы.
— Ну вот, через пару часов будем дома, – притопывали двойняшки, мороз начинал пощипывать ноги.
Мимо проносились редкие машины, обдавая нас звуком и воздушной волной.
Автобуса не было. Теперь притопывали все.
— Пару часиков, пару часиков… Тут до утра пропляшешь, домой не доберёшься, – охлопывал себя руками Пашка.
Но наши стенания были услышаны. Огромный и бесцветный в темноте «Икарус», моргнув панибратски лампочками, остановился и принял нас в своё тепло.
Пашка тут же плюхнулся на свободное у двери кресло, двойняшки нашли место в середине автобуса, я пошёл в хвост, где виднелся всего один силуэт.
Разместившись и положив под ноги тощий рюкзак, увидел, что рядом, у противоположного окна, сидела женщина со спящим ребёнком на руках.
До этого она тоже дремала, но мы разбудили её. Она поправила одеяло, в которое был закутан ребёнок, и улыбнулась, разглядывая его.
А может, и не улыбнулась, может, мне показалось в полумраке автобуса, но столько света было в её лице, столько любви, счастья и радости материнства, что я замер, боясь отвлечь или спугнуть её неловким движением.
«Богородица!
Для матери ребёнок равен Богу, поэтому каждая мать – Богородица!» — Закрыв глаза я тоже улыбнулся, разговоры с дедом не прошли даром.
В душе поднялась волна радости – скоро буду дома. Увижу жену и сына.
Автобус плавно покачивался на асфальте и мерно гудел. Мне показавлось, что я не еду, а плыву.
— Вставай! – трясли за плечо двойняшки, нервно смеясь, – приехали.
Я раскрыл глаза. Автобус стоял уже почти пустой. Пашка расплачивался с водителем.
Мы выбрались и подошли к ярко освещённому автовокзалу. Несмотря на вечернее время, жизнь кипела. Подходили автобусы и такси. Смеялись, ругались и целовались люди. На какой‑то миг мы были ошарашены и подавлены.
— В деревне тише… – заметил Пашка.
— И люди там спокойнее… – подтвердили двойняшки.
На противоположной стороне от автовокзала, отрезанный многочисленными полосами путей и составов, виднелся городской железнодорожный вокзал.
— Мне туда, – махнул я рукой в сторону вокзала и ведущего к нему подземного перехода.
— И мне, – перебросил рюкзак через плечо Заев.
— А нам здесь, на городской автобус, – стали прощаться Лёлик и Болек.
Железнодорожный репродуктор объявил о приходе поезда.
Мы с Пашкой, осторожно нащупывая ногой скользкие ступени, стали спускаться в тоннель.
Я вспомнил свой овраг. Над нашими головами, над рельсами и поездами пронёсся отражённый многочисленным эхом громкий и неразборчивый женский голос. Слова, произнесённые на едином дыхании, слились в долгий, вибрирующий звук, напоминающий лающую в микрофон собаку.
Пройдя подземный переход, мы оказались в здании вокзала.
Проводив взглядом стройную фигуру и покачивающиеся бёдра транзитной пассажирки с двумя небольшими чемоданами, я ужасно захотел в туалет, а Пашка, не менее ужасно – в ресторан. Договорились встретиться на остановке такси.
— Стойте! Догнала меня у вожделенной ниши молодая женщина в белом халате.
Скрестив ноги, я недоуменно уставился на неё. Трое мужиков мигом спрятали свои сокровища в штаны, но не расходились.
— Как вам не стыдно, молодой человек…
— Да?.. А я думал, вам… Ещё тридцати нет, а уже по мужским туалетам бегаете.
— Десять копеек давайте, – не слушая меня, потерла палец о палец женщина.
Мужики разбежались по кабинам довести дело до конца.
— Десять копеек?..
— Вы что, с луны свалились?
— Нет! Из деревни приехал.
— Сразу видно! – съязвила она и окинула пренебрежительным взглядом.
Внизу живота прямо‑таки стало резать. Туалетная работница стояла рядом и продолжала тереть палец о палец.
Чтоб не утопить её в унитазе, полез в карман за пятёркой – в бухгалтерии мне выдали пятёрку и четвертак.
— Другое дело, – ушла женщина.
Когда, потрясенный, выходил из сортира, она сунула в мой кулак целую горсть почему‑то мокрой меди.