«Я их пугаю поначалу. Катятся у меня, как с горки, – мы выходили погулять по коридорам, давая возможность списать, – люблю студента слушающего. Но его боюсь. Боюсь встречи с ним на экзамене. Ужас перед студентом. Ведь придется с ним еще разговаривать. Даже не знаю, о чем спросить… Студенты записывают на лекции только то, что знают. Говоришь новое – просто изумленно смотрят… Сдать экзамен по русской литературе невозможно, а побеседовать можно. Нельзя ни перед кем на брюхе лежать. А то о Достоевском говорят, как о секретаре Союза писателей. А есть простые пути. Надо говорить то, что понимаешь. Просто встать и открыть окно. Не двигать по пути мебель, не спотыкаться о стулья, не бить горшки».
Еще он сказал то, во что я не поверил: «Плохой студент всегда на экзамене суетится, ищет учебник, роется под столом в шпаргалках. Этот чаще всего хочет обмануть. Средний – волнуется, я вижу, что пытается он обдумать свой ответ, но мало у него „золотого запаса“ – значит, прошел со мной не весь путь. А хороший никогда не суетится, и сразу я вижу, что этот человек прошел со мной до конца…» – в существование последних я не верю. Я почуял: правда, да, так – когда Бабаев усмехнулся про одного: «К моим лекциям относится с таким уважением, что при ответе их не использует».
Экзамены он принимал с достоинством.
Два раза в году Бабаеву безжалостно показывали, кто ему аплодирует и что запоминают по свежим следам (нетрудно представить, что останется в памяти через год), священнику приходилось по жаре тащиться на рынок, актер, не смывая грима, выходил к публике и подсаживался за ближайший столик, «Они отвечают как в игре „Поле чудес“: я не знаю, но попробую ответить», – он рукой, как козырьком, прикрывал глаза и слушал-слушал-слушал:
«Ну, Мефистофель просто ответил ему, ну, говорит ему…»
«Аракчеев был жестокий…»
«В его творчестве имеют место элегии, идиллии».
«Пушкин не знал народа. То есть Годунов».
«Ломоносов окончил МГУ».
«Стал литературным и политическим реакционером – стал приближенным царя».
«Мама Батюшкова сошла с ума и умерла».
«Поэзия глубоко проникнута трагическим и вольнолюбивым характером».
«Герои басни не такие уж животные».
«Да, у Толстого очень длинные предложения».
«По понятным причинам, Лермонтов…» Бабаев мертвечины не пропускал: «По каким?». И страшная пауза.
Кончалось почти одинаково: «Ну, братец, ты совсем ничего не знаешь, поставлю тебе „четверку“». Отдавал зачетку: «Помните, что вы в долгу перед русской литературой». И уже много пройдя нашим маршрутом (Большая Никитская, налево в переулок за консерваторию, еще налево мимо пожарной части и ГИТИСа), он жалобно показал руками, глядя куда-то вверх, как судостроитель на скелеты кораблей, остовы дирижаблей, железо, словно обойдя какую-то стройку: «Духоподъемность, водоизмещение малое!».
Экзамены Бабаева отличались от экзаменов других преподавателей факультета журналистики Московского государственного университета имени Ломоносова только одним – Эдуард Григорьевич требовал: студент должен выучить одно стихотворение русского поэта и на экзамене прочесть. Это единственное, что не спишешь со шпаргалки. На прямой вопрос: ну, что прочтете?! – студент выдавливал, к примеру: «Пророк» знаю наизусть. На тему «поэт и общество», «О самоубийстве знаю – „Не дай мне Бог сойти с ума“», обязательно запинался посреди заученного и жалобно повторял последнюю уцелевшую в памяти строку, какую-нибудь там: «Не найти тебе нигде горемычную меня» – трижды, словно забрасывал удочку в воду, надеясь как магнитом подцепить оставшееся – Бабаев не выдерживал, подхватывал и допевал до конца, преображаясь в героя, героиню, лисицу:
И говорит так сладко, чуть дыша:
«Голубушка! Как хороша!
Ну что за шейка, что за глазки!».
Порой: почему выбрали именно это стихотворение? – народ отчаянно врал, кто попроще врал к правде поближе: «Просто мне короткие нравятся». Бабаеву казалось: выбором стихов поколение говорит о себе, ну так вот – чаще всего с наслаждением долбили: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ» (Эдуард Григорьевич, к слову сказать, сомневался, что строки эти Лермонтова, как не признавал за Пушкиным «Гаврилиады») или Вяземского о русском языке:
На нем мы призываем Бога,
Им братья мы в семье одной,
И у последнего порога
На нем прощаемся с землей.
Экзамены мне казались взаимным обманом, приносящим легкое удовлетворение, мертвой церемонией, поработившей экзаменаторов, но мне ни разу до того, как я выбыл из студентов и развлечения ради посидел рядышком с Бабаевым, не приходило в голову – как это мучительно, мучительно, унизительно (для тех, кто слушает и пишет оценку в ведомости и зачетке) – Эдуард Григорьевич после экзаменов валился спать, как после бессонной ночи, он и умер потому, что на экзамене надорвался.
«Мне все время кажется, что я читаю в последний раз. Но потом все это продолжается».
«Усталый шел крутой горою путник…»
«Жуковский был новым типом религиозного поэта. Он слушал, что ему говорил „ангел-утешитель“, полагая, что поэзия для того и существует на земле, чтобы человек помнил о небесах».
«Был некий человек, который тяготился своим крестом. „Господи! – говорил он. – Я согласен нести крест, но какой-нибудь другой, а не этот. Дай мне другой, какой угодно крест: он будет легче моего…“ И Бог услышал его мольбу. И сделал так, как просил его этот человек, пожелавший изменить свою судьбу и выбрать себе крест по собственному разумению. Ибо он и сам не понимал, о чем он просит… Но все исполнилось именно так, как он хотел:
И вдруг великий
Поднялся ветер; и его умчало
На высоту неодолимой силой;
И он себя во храмине увидел,
Где множество бесчисленное было
Крестов…
И он стал с увлечением выбирать для себя крест. Возьмет один, попробует другой… Но все было не то и не так.
И вдруг он увидел один простой крест, „им прежде оставленный без внимания“. „Господи! – сказал он. – Позволь мне взять этот крест, он мне по росту и по силам…“
Но это был тот самый крест, который он нес всю жизнь и от которого так хотел избавиться.
Эта баллада столь пронзительна по своему смыслу, что ей нужна была простая по языку форма притчи».
Часто думаю: быстролетно, смертно – годами, пятилетками читал лекции, повторялись темы – что осталось? так, быстро тающие воспоминания о воспоминаниях, и про живого, про него писали как про мертвого: «Почему-то совершенно не запоминалось, как Эдуард Григорьевич входил в аудиторию, как здоровался…», «И сейчас вижу его невысокую сутуловатую фигуру, его непременную трость, его берет, его старомодность – опознавательные знаки особого, скромного изящества…» – но ведь и мы для него умирали, он оставался вечно юным с вечно юными, а нас относила быстрая вода, с ним не оставался никто, «Мне кажется, студенты изменяются, как эпохи… Количество тружеников науки неизменно», да он и сам не ждал учеников: «Переступая порог школы, учитель ждет ученика и идет ему навстречу. Переступая порог университета, студент может увидеть спину своего профессора, который идет своим путем». Слово «спина» объяснило мне, что я пишу.
На втором курсе я по совету-понуканию Шаха снял комнату и навсегда уехал из ДАСа, через три месяца женился на девушке, с ней познакомил Шах. В конторе, где расписывают, нас встретила широкоплечая деваха с лицом выразительным, как батарея парового отопления: «Документы. Ждать там». Вдруг команда: «Идти!». Собрались в кучку. Деваха пробурчала: «Жених слева. Щас заходим. Невеста-жених на край ковра. Гости в первую шеренгу. Сумки убрали. Цветы целый день держали вниз, теперь – вверх. Так, а что, у вас свидетеля нет?» «Есть», – я показал на Шахиджаняна. На лице девахи проявилась мрачная веселость: «Вы? Правда?!». Шах обиженно поднял цветы выше головы, словно пытаясь подрасти.
Наш курс пытался обогатиться: покупал, продавал, уезжал чернорабочими за границу, наша комната поползла в разные стороны – Костян женился еще на первом курсе, раз – ребенок (до свадьбы), два – ребенок, теща, тесть – в одной квартире, Рязанский проспект, ушел на вечернее и после извилистых движений присел в коммерческом отделе издательского дома «За рулем», хохол и Виктор Анатольич Карюкин вселили на мою кровать сперва дагестанскую малую народность, представлявшуюся налетчиком, грабителем прохожих у ЦУМа и чемпионом Европы по айкидо, потом негра, надеясь, что он привезет им диктофон с родины. Негр повел себя странно, водку не пил, объясняя это болезнью. Но тут Миша Смирнов женился на здоровенной, жирной бабе из химико-технологического института и вселил ее в нашу комнату, в свой угол за шкаф: «Не моются! Не готовят! Не стирают! Жара, у бабы рожистое воспаление – всю раздуло, а он сидит под боком у нее и шепчет: „Моя рыбка“», – лютовал хохол и обещал молодоженам: куплю кольцо, хрус-таль-ную люстру куплю, только уматывайте! – пьяный Карюкин заглядывал на их половину: «Покажите – как вы вдвоем на кровати помещаетесь?», у отца бабы имелась «Вольво», хохол признавал: это аргумент.