И напоследок — last but not least[13] — о католической, апостольской и, соответственно, римской церкви, обнаружившей много поводов быть довольной собою. Будучи с самого начала твердо убеждена в том, что смерть может отмениться только и исключительно кознями сатаны и что нет средства борьбы с ними лучше упорной молитвы, церковь отложила в сторонку добродетель скромности, которую с изрядным трудом и немалыми жертвами культивировала, и стала без удержу славословить себя и восхвалять за удачно проведенную общенациональную кампанию, преследовавшую цель испросить у господа бога скорейшего возврата смерти для избавления бедного человечества от еще злейших бед, конец цитаты. Молитвы шли до небес целых восемь месяцев, что и неудивительно, если вспомнить — до марса полгода лёту, а ведь небеса значительно дальше: тринадцать триллионов световых лет, если округлить цифры. К медовой сласти законного удовлетворения, испытываемого церковью, примешивалась, однако, и капля деготка. Богословы спорили, так и не придя к согласию, о том, какие все же мотивы побудили творца и вседержителя вернуть смерть немедленно, не дав даже соборовать те шестьдесят две тысячи умирающих, которые, лишившись благодати последнего причастия, испустили дух скорее, чем мы об этом вам сказали. И червячок сомнения — подчинена ли смерть богу или все же начальствует над ним — продолжал тайно точить умы церковников, в среде которых дерзкое допущение — мол, смерть и бог суть лицевая и оборотная стороны одной медали — до сих пор считалось не то что ересью, а самым отвратительным святотатством. Но это — так сказать, взгляд изнутри. Огромному же большинству обычных людей казалось, что церковь занята прежде всего участием в погребении королевы-матери. После того, как шестьдесят две тысячи человек обрели вечный покой и катафалки их больше не затрудняли уличное движение, пришло время отвезти опочившую государыню в свинцовом, как и подобает, гробу в королевскую усыпальницу. И газеты не преминули написать, что была перевернута еще одна страница истории.
*****
Надо полагать, что только хорошее воспитание, приметы которого в наши дни встречаются все реже, да еще более или менее суеверное уважение к печатному слову, переполняющее робкие души, не позволили нашим читателям, выказывающим, впрочем, явные признаки едва сдерживаемого нетерпения, не захлебнуться в этом обильном словесном потоке, если не потопе, и не осведомиться, что же все-таки делала смерть с той роковой ночи, когда возвестила о своем возвращении. Памятуя о том, сколь велика роль, сыгранная в этих никогда прежде не виданных событиях нижепоименованными институтами и организациями, мы и вынуждены были бы с излишней, быть может, обстоятельностью объяснить, как же ответили на внезапное и резкое изменение ситуации дома престарелых, больницы, страховые компании, католическая церковь, однако если бы дело было в том, что смерть, учтя огромное количество покойников, которых надо предать земле в самое ближайшее время, приняла внезапно решение, продиктованное совершенно неожиданным и в высшей степени похвальным движением души, продлить еще на несколько дней свое отсутствие с тем, чтобы жизнь вновь вернулась на прежнюю, накатанную колею люди, скончавшиеся только что, иными словами — в первые дни восстановленного режима — волей-неволей присоединились к тем несчастным, что много месяцев кряду были в буквальном, а отнюдь не переносном смысле ни живы, ни мертвы, и об этих свежих покойниках мы, как настоятельно велит логика, должны были бы поговорить. Но ничего такого не было, смерть не проявила подобного великодушия. Причиной того, что в течение восьми дней никто не умирал — в связи с этим возникла и пошла по устам иллюзия: ничего, в сущности, не изменилось — оказались самые обычные взаимоотношения между смертью и смертными: все они должны были загодя получить предуведомление о том, что им остается еще неделя жизни, каковой им надлежит распорядиться с толком, а именно — завершить все земные дела, написать завещание, уплатить всяческие недоимки, попрощаться с родными и близкими. В теории все это выглядело превосходно, а на практике вышло совсем не так. Представьте себе, как человек крепкого здоровья, из тех, у кого даже голова никогда не болит, оптимист по принципиальной позиции, равно как и по ясным и объективным причинам, в одно прекрасное утро выходит из дому, направляясь на службу, и встречает на улице любезного почтаря, а тот и говорит: Вот хорошо, что я вас увидел, господин такой-то, вам письмецо пришло, — после чего немедленно вручает ему лиловый конверт, на который адресат, быть может, и не обратил бы особого внимания, полагая, что это — очередная назойливая докука, затеянная мастерами рекламы и сетевого маркетинга, не обратил бы, говорю, если бы не странный почерк на конверте — точно таким же, один к одному, почерком написано знаменитое послание, факсимильная копия коего была недавно воспроизведена в газете. Если даже сердце у него в этот миг замрет от страха, если даже, охваченный предчувствием непоправимого несчастья, не захочет он брать письмо в руки, то все равно не сумеет это сделать, ибо тотчас почувствует нечто подобное тому, как если бы кто-то мягко взял его под локоток и помог спуститься со ступеньки, не поскользнувшись на банановой кожуре, а потом зайти за угол, не зацепившись одной ногой о другую. Точно так же не стоит, вероятно, даже и пытаться разорвать это письмо в клочки, ибо известно, что письма от смерти по определению нельзя уничтожить и что даже ацетиленовая горелка, включенная на полную мощность, не причиняет им никакого вреда, и наивная попытка притвориться, будто выронил письмо из рук, к успеху не приведет и окажется столь же бесплодной, потому что письмо не падает, словно приклеилось к пальцам, а если каким-то чудом все же упадет, — можно не сомневаться, что появившийся откуда ни возьмись доброхот сейчас же поднимет его и догонит мнимого растяпу со словами: Это, кажется, ваше, может, что нужное, — и останется лишь ответить ему меланхоличным: Да-да, нужное, большое вам спасибо. Впрочем, все это могло иметь место лишь вначале, когда еще очень немногие знали, что смерть для отправки и вручения своих роковых предуведомлений пользуется государственной почтовой службой. А потом лиловый сделался самым ненавистным из всех цветов, даже хуже черного, хоть тот и означает траур, но это вполне понятно — вспомним, что траур надевают и носят живые, а не мертвые, чему не противоречит то обстоятельство, что хоронят сих последних в черном костюме. И вот — вообразите себе ошеломление, смятение, глубочайшую растерянность тех, на кого по дороге на работу вдруг выскакивает смерть в образе почтальона, который никогда не звонит дважды[14], ибо ему, если уж не встретились с получателем, совершенно достаточно будет бросить письмо в почтовый ящик или подсунуть под дверь. И, остолбенев, человек стоит посреди улицы со своим по-прежнему отменным здоровьем, и голова у него не болит даже после того, как по ней шарахнули таким сообщением, и чувствует, что мир больше не принадлежит ему или он — миру, теперь они одолжены друг другу сроком на восемь дней, да, никак не больше, чем на восемь дней, об этом сообщает письмецо в лиловом конверте, который он только что покорно вскрыл, но глаза отуманены слезами, и оттого не сразу прочтешь расплывающиеся строки: Уважаемый господин имярек, настоящим с прискорбием извещаю вас, что срок вашей жизни окончательно и бесповоротно истекает через неделю, а потому рекомендую употребить остающееся время как можно лучше, с совершенным почтением смерть. Подпись — с маленькой буквы, что, как мы знаем, в каком-то смысле служит сертификатом подлинности. Человек — письмоносец назвал его господином, стало быть, он относится к мужскому полу, что мы сейчас же и подтверждаем — не знает, что ему сейчас делать: то ли вернуться домой и вывалить эту неминучую беду на головы близких, то ли, наоборот, — проглотить слезы и продолжить путь, идти туда, где ждет его работа, заполнить ею все остающиеся дни, чтобы с полным правом спросить: Смерть, так в чем же была твоя победа, зная, впрочем, что ответа не получит, ибо смерть никогда не отвечает — не потому, что не хочет, а просто не знает, что сказать, столкнувшись с наивысшей степенью человеческого страдания.
Этот уличный эпизод, возможный только и исключительно в маленькой стране, где все друг друга знают, более чем красноречиво показывает, сколь несообразную систему связи внедрила смерть ради расторжения временного контракта с тем, кого мы называем жизнью. Можно было бы истолковать это как очередное проявление какой-то садистской жестокости, примеры которой мы видим ежедневно, но, согласимся, смерти совершено незачем быть жестокой: ей более чем достаточно просто отнимать жизнь у людей. Она, поверьте, и не думала об этом. А теперь, после семимесячного простоя, погруженная, как и полагается, в реорганизацию своих вспомогательных служб, даже и не внемлет воплям отчаяния и тоски, слетающим с уст мужчины и женщины, оповещенных о своей скорой кончине, отчаянья и тоски, которые иногда дают эффект совершенно обратный предполагаемому и запланированному: люди, приговоренные к исчезновению, не приводят, так сказать, в порядок свои земные дела, не (с)оставляют завещание, не погашают разного рода задолженности, да и прощание с родными и близкими откладывают на самый последний момент, что — само собой разумеется — маловато, когда суждена вечная разлука. Понятия, в сущности, не имея о том, что представляет собой природа смерти, которая, между прочим, отзывается и на имя «рок», газеты исходили бешенством, изощряясь в яростных нападках, называя ее безжалостной, жестокой, тиранической, коварной, императрицей зла, дракулой в юбке, врагом рода человеческого, убийцей, кровопийцей, предательницей, изменницей, снова убийцей — но теперь уже серийной, а один еженедельник, юмористического скорее толка, начисто истощив творческое воображение своих сотрудников, просто обругал ее паскудой. Хорошо еще, что в нескольких редакциях здравый смысл возобладал. Одна из ста — да нет же, вы не дослушали — старейших и самых респектабельных газет королевства в редакционной статье рассудительно призывала начать со смертью открытый и искренний диалог без недомолвок, диалог, исполненный братского чувства, задушевный и согретый сердечным теплом, в том, конечно, случае, если удастся установить местопребывание ее, установить, где находится логово ее и берлога, резиденция и головной офис или, если угодно, штаб-квартира. Другой почтенный орган предлагал силам правопорядка вплотную заняться магазинами канцелярских товаров и бумагоделательными фабриками, ибо покупатели конвертов и бумаги лилового цвета — а покупателей таких должно быть наперечет — в свете недавних событий наверняка изменили свои предпочтения в части почтовых принадлежностей, и, значит, нетрудно будет сцапать макабрическую клиентку, когда она явится пополнить запас. Третья газета, лютая соперница второй, поспешила объявить эту идею воплощением вопиющей глупости, ибо только клиническому идиоту может прийти в голову такое: смерть, как мы ее себе представляем — скелет, окутанный саваном — своими ногами, щелкая пяточными костями по торцам мостовой, самолично потащится отправлять письмо. Не желая отставать от прессы, телевидение порекомендовало министерству внутренних дел установить наблюдение за почтовыми ящиками — по всей видимости, позабыло оно, что самое первое письмо оказалось колдовским образом на столе генерального директора, причем дверь в кабинет был заперта на два оборота, а оконные стекла — целы. Ни в полу, ни на потолке, как равно и на стенах, не было ни малейшей щелочки — такой, куда пролезло хотя бы лезвие бритвы. Хорошо было бы, конечно, убедить смерть, чтобы проявила сострадание к несчастным и обреченным людям, но для этого нужно сперва найти ее, но как это сделать и где ее искать, не знает никто.