— Кстати, а как там сейчас, в тюрьме? — вдруг спросил следак. — Жить можно?
— Можно.
— Особенно если в авторитете, да?
— Вы о чем?
— Вы ведь были в авторитете.
Я удивился. Я никогда не был «в авторитете». Я сидел мужиком и пальцы не гнул, это не мое.
— Вряд ли, — сказал я.
— Ну, у меня есть оперативные данные. В камере вы пользовались уважением. Собирали общак. Однажды страшно избили одного арестанта.
Этот момент я сразу вспомнил. Некий юный туркмен с кем-то повздорил буквально через пять минут после того, как зашел. Тут же заорал насчет беспредела и стал махать кулаками. Пришлось его успокаивать. Бывают такие мужчины, отчетливо недалекие, по которым годами плачет тюрьма — но при этом они почему-то никогда не удосуживаются поинтересоваться у приятелей, как все-таки надо вести себя в тюрьме. Можно понять какого-нибудь иностранца, едва переступившего порог и сразу визжащего «фак ю», — но как мы назовем того, кто свободно владеет русским языком, живет в Москве, продает героин и при этом не понимает значение слова «беспредел»? А ведь хата наша, куда посчастливилось попасть барыге-туркмену, считалась одной из самых спокойных и комфортабельных, мы потратили годы для того, чтобы наладить какое-то подобие цивилизации, и не могли допустить, чтобы в нашем присутствии говорили про беспредел. Туркмену аккуратно надавали по ушам и угомонили; через неделю его выдернули с вещами — очевидно, он и настучал начальству о «страшном избиении». Удивило меня не то, что пришлось вспоминать тот случай, а то, что военный следователь, оказывается, серьезно подготовился к беседе со мной и не поленился истребовать оперативную справочку, минидосье, кропотливо собираемое на всякого арестанта. Чем занимается, с кем дружит, с кем конфликтует — интересные, наверное, бумажки, вот бы заглянуть.
— Что-то я за собой такого не припомню, — сказал я.
— Врете.
— Не имею права. У меня не тот процессуальный статус, чтобы врать. Свидетель не может давать ложные показания, это преступление. А я преступлений совершать не намерен, я честный человек и за свои грехи уже отсидел…
Собеседник не давил. Он вполне понимал мое состояние. Две недели, как на воле, из-под Генеральной прокуратуры, после трех лет, проведенных за решеткой, и не в зоне, где есть травка и голубое небо, а в крытой системе, без воздуха и солнечного света, — и вот, опять диктую показания… Мы взаимно беззлобно хохмили, но мешочек с куревом я держал под локтем, поскольку обаяшка-следак без особенных усилий, просто из вредности, мог выписать мне минимум трое суток ареста.
Но не выписал, оказался нормальным чуваком. Имел понимание. Расставаясь, мы обменялись рукопожатием.
На обратном пути, разогнав удобный автомобиль до преступной скорости, я думал, что шагать вперед и выше, постоянно имея при себе «чай-курить» — это, конечно, интересно, романтично и круто, однако не всегда весело.
Добравшись до дома, я позвонил в офис и попросил разыскать Аслана. Мне нужны были кое-какие мелкие детали той давней вексельной затеи. Меня могли выдернуть на беседу еще не раз и не два. Требовалось подготовить ответы на все возможные вопросы. Но любитель белых костюмов на связь не вышел. Видимо, испугался. А может, вообразил, что я стану изображать матерого урку, посажу его на понятия и потребую компенсации. За то, что вывел его из-под удара. Среди людей, далеких от преступного мира, распространены всякие заблуждения, сентенции типа «из тюрьмы нормальными не возвращаются». Автор этого обывательского изречения сам крупный преступник.
Но не стал сноб и щеголь Аслан встречаться с бывшим деловым партнером, а ныне отсидевшим уголовником мною. Даже не позвонил. И с тех пор на моем горизонте не появлялся. А мог бы хоть бутылку коньяку поставить, что ли.
Впрочем, коньяком я не беру.
Летом две тысячи пятого приехал Семен, и мы дали гастроль. Дома сидела любимая, она не выносила даже запаха спиртного (если бы не она, я бы давно издох от цирроза печени), и мы, два придурка — прозаики бля в дешевых ботинках — намылились выпивать в городе. Я знал прикольный кабачок на «трех углах», в пятидесяти метрах от Лубянки, — там мы обосновались, приняли по триста, возбудились колбасно-конфетными запахами центра столицы и другими обстоятельствами, главным образом — нашим статусом (все-таки писатели, птицы редкие) и отправились лазить по Красной площади.
Ред сквер осеняли иноземным щебетанием группы туристов, и даже флуктуировала процессия совершенно классических японцев, с фотокамерами, всякая ценой штук в десять баксов, и другая процессия, столь же классических америкосов: джентльмены в шортах, открывающих розовые подагрические коленки, их герлы в джинсиках и маечках; свисает дряблая семидесятилетняя плоть; голубые глазки с восторгом шарят по краснокирпичным стенам самой знаменитой в мире крепости «Зе Кремль». Промеж туристов перемещались отдельные — прямо скажем, совсем немногочисленные — местные. Ну и мы с Семеном.
Твердо заявляю, что мы двое, только мы двое, в тот вечер, повторю, сахарно-фиолетовый, стопроцентно московский, находясь на священной брусчатке, только мы двое и осознавали до конца всю эту священность.
Для начала мы спели а капелла пару комсомольских хитов. Взвейтесь кострами, синие ночи. И снег, и ветер, и звезд ночной полет, меня мое сердце в тревожную даль зовет.
И ведь звало; звало так, что мало не казалось, звало в такие места, в такие беспредельные космосы — это вам не Интернет с анонимным Живым Журналом, это все было очень серьезно.
Далее мы приблизились к Мавзолею Чеснока и определили непорядок: при входе отсутствовал почетный караул.
Это обстоятельство привело нас в ярость. Где караул? Устал, что ли? Где знаменитые на всю планету кремлевские курсанты, чудо-богатыри, впечатлявшие еще старика Винни Черчилля? Где румяные двухметровые славяне, способные, не моргая, часами охранять покой усопшего вождя?
— А почему, кстати, «чеснок»? — спросил Семен.
— «Чеснок» — тюремная погремуха Ильича, — ответил я, ранее судимый. — Существуют воспоминания зэков, ехавших в одном этапе с вождем. Говорят, что есть и мемуары Надежды Константиновны, где черным по белому написано, что уголовники до такой степени уважали Володю, что во всякое время у него была отдельная миска, ложка и кружка. По тюремной жизни такое возможно только в двух случаях: либо ты — пидор, и вся твоя посуда (и вообще личное имущество) отдельная, либо ты конченый черт, не моешься и не стрижешься, завшивел и запаршивел до последней крайности, и от тебя воняет так, что хавать с тобой из одной посуды западло… Я, конечно, не утверждаю, что Ильич был пидором, но вот насчет второго варианта — очень даже может быть… Что такое чеснок? Острый запах! Впрочем, остынь, брат — то лишь байки старых каторжан, иначе говоря, ГОНЕВО, дошедшее до меня в вольном пересказе…
Буквосочетания «Ильич» и «пидор» я артикулировал довольно громко, хамским баритоном. По всем понятиям, нас, в говно пьяных, в течение двадцати пяти секунд должны были повязать, отпиздить и посадить лет на десять строгого режима, но ничего подобного не произошло, и я восхитился тем, как мощно торжествует новая российская демократия. Рядом с главным трупом страны бродят два козла, горланят песни, матерятся, и оно катит; воистину, от великого до смешного один шаг.
Тут зазвенели куранты на башне, и мы, не сговариваясь, обратили раскрасневшиеся морды в сторону всемирно известного циферблата и отдали пионерский салют. Некие девушки, прогуливающиеся подле, посмотрели на нас с улыбками. Вполне поняли, что происходит.
Не стану врать, насчет Семена не знаю, но лично я с восьмого по десятый класс значился комсоргом и собирал взносы (две копейки ежемесячно), и хранилась в моем кармане миниатюрная печать с пластмассовым сверху колечком: «Уплачено ВЛКСМ». Впоследствии куда-то делась, а жаль. Раритет. Более того, и в армии, на втором году службы, меня опять выдвинули на ту же должность. И даже предлагали подать заявление в партию коммунистов. Я не подал, а сейчас, бывает, жалею. В другие минуты, наоборот, горжусь.
— А пошли на журфак, — вдруг предложил Семен.
Я ничего не придумал, как ответить модно и грубо:
— Говно вопрос.
От Ред сквера до нашей альма-матер — пять минут пешком. Москва только кажется необъятной. На деле все исторические места находятся в радиусе километра. Итак, мы выбрались с брусчатки, купили за большие деньги две пачки сигарет, оказались на Моховой — и вот он, великий двор великого факультета, напротив Манеж, бронзовый Ломоносов инфернально ухмыляется с постамента, у подножия гасится шобла юнцов с пивком и скейтбордами.
Не знаю, почему, но дети при нашем появлении поспешно ретировались. Вероятно, двое пьяных дядек с мрачными байроническими физиономиями и сигаретинами в зубах, карабкающиеся, несколько неловко, но все же в хорошем воровском стиле, через чугун ограды, — обоим по тридцать шесть (пора на дуэль, но где Дантесы? — не замечены; в тот год после трехсот граммов я был готов пятерых сразу приморить, Дантесов), рубахи по моде десятилетней давности — обломали им их детский кайф.