Спустя какое-то время я разрешил ей пропускать тренировку на берегу, но она все равно злилась, вырывалась и кричала. Иногда бросалась очертя голову в воду, и мне приходилось прыгать за ней. Хотя она камнем шла ко дну, под водой никогда не паниковала и даже царапалась и кусалась, если я вытаскивал ее на поверхность.
Однажды, когда я схватил Анну и, несмотря на яростное сопротивление, крепко сжал ее маленькое тельце, то поскользнулся на скользких камнях. Держа дочку и пытаясь уберечь ее от удара о камни, я неудачно приземлился. Боль в копчике была такой сильной, что я закричал, хотя понимал, что выгляжу комично, сидя в ворохе морских водорослей и вопя во все горло. Даже маленькие дети знают, что нельзя смеяться, когда другому больно. Но Анна отползла, хохоча во все горло, и, прежде чем первый приступ боли отпустил меня и я снова смог нормально дышать, она пронеслась мимо и опять бросилась в воду.
Однако не каждая наша тренировка заканчивалась ссорой. Нередко мы плескались в воде, смеялись, топя друг друга, и были счастливы. Сила духа дочери восхищала меня.
Поэтому мне было довольно странно, что у нее не получалось научиться прилично плавать. Только к концу лета я стал отпускать ее одну в воду и ей удавалось проплыть всего несколько метров, прежде чем она начинала тонуть. Может, она была слишком мала, чтобы одновременно правильно дышать, удерживаться на плаву и двигаться вперед.
У нас сохранилась единственная фотография урока плавания тем летом. Она была сделана вскоре после моего падения на камни. Пока я лечился, Анне запретили плавать и посадили под домашний арест, а мать и сестры следили, чтобы она не сбежала на берег вопреки всем запретам.
В день, когда мы возобновили тренировки, к нам присоединилась Ингрид, чтобы сгладить наше взаимное недовольство и понаблюдать за дочерью. После своего падения я был очень зол на Анну за то, что она смеялась надо мной, и попытался поговорить с ней. Но она, как обычно, отказалась разговаривать и ушла в свою комнату, хлопнув дверью. Позже она вспоминала, что эти уроки плавания раздражали ее. Что я вел себя глупо и всегда слишком крепко ее держал, что я такой же, как ее воспитательница в садике, с которой Анна бесконечно конфликтовала. Воспитательница, в свою очередь, считала ее дурно воспитанной, слишком самодовольной «язвой, совершенно непохожей на мягких и отзывчивых девочек в группе». Эта воспитательница оказалась первой в череде недовольных наставников, омрачавших жизнь нашей юной дочери.
Я постоянно тревожился из-за Анны и советовался с Ингрид. Что делать? Какую ошибку мы совершили? Что нам сказать ей, чтобы она поняла? Ингрид относилась ко всему проще.
— Все будет нормально, — говорила она. — Все-таки хорошо, что Анна знает, чего хочет.
Так вот, после моего выздоровления мы отправились в лагуну втроем, по дороге разговаривая о злобе. О том, что это чувство может пригодиться, но может и помешать. Мы объяснили дочери, как испугались, когда она прыгнула в воду, что она могла утонуть в лагуне и что мы несем за нее ответственность. Анна шла между нами, опустив голову и засунув руки в карманы старого светло-голубого купального халата, который по очереди успели поносить ее сестры. Казалось, она слушала, но вот что именно она слышала, оставалось загадкой. Солнце припекало, золотя ее густые рыжие волосы.
Потом мы учились плавать, а Ингрид сидела на скале и подбадривала нас радостными выкриками. Когда нам захотелось передохнуть, она поднялась и подошла к нам с фотоаппаратом. У нее уже был виден живот — последняя поздняя беременность, совершенно незапланированная. Чтобы Ингрид не стояла на опасных скользких камнях, я быстро прижал к себе Анну, а жена щелкнула затвором фотоаппарата. Эта фотография стала одной из лучших в нашем семейном альбоме. Я выглядел радостным, сильным, беззаботным, а смеющаяся Анна казалась чудесным ребенком с солнечными волосами, обрамлявшими ее личико.
Этот снимок в рамочке стоял на моем столе в полицейском участке, и я в течение многих лет каждый день смотрел на него. Фотографии иногда обладают сильной властью. Хотя я помнил, каким напряженным было то лето, какой неугомонной и дерзкой была Анна и как я переживал и расстраивался, фотография не отразила этих моментов. На ней запечатлено совсем другое. Доверие, любовь, радость и лето. Радость от того, что мы вместе на Уддене, молодые и беззаботные. Наши дети рядом с нами, и мы ждем еще одного ребенка.
Детские годы проходят слишком быстро и для ребенка, и для его родителей. И воспоминания о них останутся с человеком на всю жизнь, самые добрые, самые светлые, самые искренние и несбыточные…
Будучи родителем, ты осторожно выбираешь, о каких событиях можно напоминать ребенку, а о каких стоит умолчать. С осторожностью ты следишь, какие моменты твой ребенок потом преувеличит, а какие пропустит, обнаруживая этим пропасть между своей и твоей версиями одного и того же. Эти своеобразные и наполненные чувствами описания, порой так непохожие друг на друга, и служат источником счастья и печали, нежности и боли.
Я часто вспоминаю, как Анна с сестрой решили научиться играть на фортепиано. После долгих уговоров мы убедили учителя приходить к нам раз в неделю. Меня никогда не бывало дома днем, а значит, я не знал, как проходили уроки. Вернувшись с работы, я обнаруживал разбросанные нотные листы на инструменте. Счета за уроки поступали исправно каждый месяц, и я, как обычно, ломал голову над тем, чтобы зарплаты хватило на всю мою большую семью. Иногда из комнаты девочек доносились странные звуки музицирования.
Как-то всей семьей мы отправились на школьный рождественский спектакль. Ингрид сказала, что наши музыкантши будут одеты пастухами, и я подумал, что они, как обычно, промчатся мимо с намазанными черной краской лицами и кнутами в руках и затеряются в толпе на сцене. Но все получилось по-другому. Зал был украшен веточками душистой ели, а сцену накрыли роскошным темно-красным бархатным пологом. На одной стороне стояло фортепиано, на котором наши дочери в костюмах пастухов аккомпанировали детям, исполнявшим рождественские песни.
Трогательные и знакомые с детства мелодии, родители с детьми в большом зале, душистый запах хвои и блеск темно-красного бархата, воодушевление нового учителя музыки и его таинственные знаки ученикам, радость детей от внимания и аплодисментов переполняли меня огромным родительским счастьем. Поняв, что не сдержу слез, я выскочил на школьный двор.
Там я был один. Сверкающий зимний вечер обжигал холодом кожу под тонким пиджаком. Вдалеке я увидел, как черная собака остановилась и подняла ногу у скамейки. Откуда-то раздался свист, и собака заторопилась обратно, потом снова все стихло. Школьный двор был пуст, в свете фонарей кружились редкие снежинки. Придя в себя, я вернулся, снова сел рядом с Ингрид и, когда она повернулась ко мне, почувствовал слабый аромат ее духов, аромат лимона и теплой кожи, который хранила каждая ее вещь. Этот запах я связывал с любовью и счастьем.
Но почему же я так тревожился об Анне? Я задавал себе этот вопрос бессчетное количество раз. Почему семейная жизнь такая неспокойная?
Я пришел к единственному выводу. Страшно быть родителем, страшно иметь детей и любить кого-то, особенно ребенка, за которого ты несешь огромную ответственность.
Человек чувствует ответственность за близких и любимых людей, за их слова и поступки. Величину этой беспредельной ответственности я понял еще до того, как Анна подросла и пошла в детский сад, а потом в школу. И если бы она то и дело не жаловалась на меня, не осуждала и язвительно не комментировала мои поступки, а тон ее голоса не был бы таким снисходительным, не думаю, что я бы когда-нибудь задумался об этой ответственности за ребенка.
Ингрид все чаще говорила, что я становлюсь подозрительным к людям, что моя работа так изменила меня, а в начале наших отношений я был совсем другим. Это постоянное сравнение «настоящего» и «когда мы познакомились»… Много раз я думал, что, когда мы встретились, я был целиком поглощен любовью и не только казался другим, но в какой-то степени и был другим. Некоторые качества во мне просто оставались незаметными, вместо них проступили другие, и я совершенно не контролировал этот процесс. Прошло очень много времени, прежде чем моя истинная сущность стала видимой для всех и для меня самого.
По этой причине поначалу я не придавал большого значения упрекам жены и дочери в излишней подозрительности. Это было совсем не про меня, их слова звучали довольно обыденно и совсем не страшно. Однако Ингрид упрекала меня все чаще, и я стал прислушиваться к ее критике. Неужели я правда так изменился и теперь боюсь людей?
Пусть так, думал я, но разве у меня не было на это причин, если вспомнить, сколько беззаконий совершали люди во все времена? Зачем Ингрид унижает меня, постоянно напоминая о моем несовершенстве? Каким она меня видела в действительности?