— А у Пеэтера опять же и баня, и машина…
— И что же! — возликовала Ильме. — У любого стоящего мужика теперь есть машина и баня. По работе и плата!
Она только теперь заметила, наверное, сильно заплывший глаз Калева.
— А что это у тебя с глазом? — И фиолетовый глаз оказался очень кстати. — Ну конечно! Муженек по столицам гуляет, гоняется за шлюхами, дерется, а я — сиди и блюди верность! А вот и не буду! Не буду — и все!
Калев молчал. Да уж, повеселился он в столице на славу.
— Пеэтер! Пеэтер! Поди сюда! Иди скажи этому, с фитилем, что мы… что мы хотим быть вместе. (Тут Калеву послышался скрип двери, но Ильме в запале ничего не заметила.) Мы любим друг друга. И я еще не старая! Ну?!
Эти фразы она произнесет сегодня еще не раз, подумал Калев. Но что бы она ни говорила, Пеэтер все равно ее не любит, да и не молода она уже. Это Калев понял вдруг необычно ясно. Он смотрел на гусиные лапки в уголках ее глаз, на пепельные поредевшие волосы и толстоватые пальцы. Ногти Ильме подрезала коротко и прямо, наверное, из-за магазина. А то, что она похоронила со мной свою жизнь, верно только отчасти. Вряд ли ее жизнь сложилась бы лучше с кем-нибудь другим. Просто она женщина с такой судьбой. И Калев вдруг исполнился к Ильме теплым чувством.
Странно, думал он, как же это бывает: боль растет, растет, становится непереносимой и сама изживает себя — в душе остается лишь какая-то пустота, омертвление. Тогда все видится гораздо яснее. А чего не видишь, то знаешь. Так сейчас он абсолютно точно знал, что Пеэтера в квартире нет. Впустую, зря шумит вода в умывальнике: Пеэтер удрал.
— Ну, что уставился? Как рыба. Да ты вообще бесчувственный, — причитала Ильме. (Наверное, у меня и впрямь сейчас отсутствующее лицо, подумал Калев.) — Ты никогда не любил меня!
— Не говори глупостей, Ильме, — тихо произнес он.
— Иначе не глазел бы так. Рыба! Рыба! Рыба!
— Чего ершишься-то, все одно никакого проку!
— Пеэтер!!!
— Не стоит его звать, нету его, — вздохнул Калев.
— Чего-о? Что ты несешь!
Ильме кинулась к двери. Не было, и вправду тех громадных башмаков не было. Пуста была квартира.
Калев встал и быстро прошел мимо Ильме. Сейчас ему было невмоготу видеть ее. Он пошел на кухню. Ильме, конечно, высунулась из окна, может, успеет увидеть сизую поземку дыма за удаляющейся машиной…
Бессмысленная игра, бессмысленный дым, пустое все! Теперь Ильме бросается ничком на кровать и икает. Бедная Ильме икает там в одной комбинации, прекрасной, подарочной комбинации. Какая печальная картина!
В ярком свете кухня выглядела как-то особенно неопрятно.
Безнадежно неопрятно, хотя не такой уж она была замызганной: две липкие рюмашки, несколько угриных хребтов, горстка пепла. На дне банки еще оставались кусочки рыбы, и Калев убрал их подальше от солнца.
Где же, маленькие рыбки,
ваши
маленькие лапки?
Муль-муль-муль,
зачем, рыбешки,
прятать маленькие ножки?[3]
Ножки у Пеэтера были дай бог.
Солнышко сегодня светило особенно радостно и приветливо. Сквозь неровности стекла оно с похвальным усердием и любовью прорисовало на столе миниатюрные радуги. Солнце — жаркое небесное тело, символ чистоты. О нем сложено немало гимнов, Калев Пилль, и Ильме Пилль, и все мы вращаемся вокруг него…
На столе лежала пачка «Примы». Смешно, состоятельный человек, машину имеет, а остался верен этой марке. Правда, во рту у его мартышки красовалась длинная сигарета с фильтром. Очень длинная сигарета, возможно, «Фемина» или «Ява». Обезьяна и сейчас наверняка вертится на резинке и гримасничает. И то, что в зубах у нее сигарета, как-то особенно мерзко и глупо.
Калев машинально вытянул из пачки сигарету. Все едино: жена одна, курево общее. И мысль эта больно резанула Калева, который уже одеревенел душой и думал, что теперь бояться нечего.
Как же это все выглядело? Вырубка и сонное небо, а вот и они — прислоняются спинами к бревнам и разворачивают свертки с продуктами. Тот, другой, рядом с Калевом, конечно же Пеэтер. Эта картина рисовалась в его воображении, словно открытка с прелестной композицией: они прислонились с левого края к груде бревен, а огромная, еще не очищенная от ветвей береза пересекает по диагонали передний план. И яркие, девственные краски. Под этой картинкой можно было бы написать что-нибудь вроде: «Сильны, как скалы в море…» Да, они сидят, они отдыхают, но это только передышка, в мускулах струится блаженная усталость, но скоро они встанут продолжать работу мужественных.
Теперь края открытки словно бы таяли в огне, как письмо Магды в пепельнице. Горит, корчится и рассыпается в прах — это открытка в огне, лес в огне, жизнь в огне.
И тут Калев бесповоротно понял, что из всех намеченных перемен ничего не выйдет. Но почему? Из-за Ильме? Очень даже великолепно должно выйти… Нет, не из-за одной только Ильме, из-за всего не выйдет. Он отчетливо понял, что скоро все войдет в наезженную колею. Не сможет, не в силах он вырваться из нее, накатанной! Мочи нет. Пожалуй, и с Ильме они останутся вместе. Как все было, так есть, и будет, и ничего не изменится, как это ни страшно. Не изменится! Конфуз, да и только.
Снова это чувство, будто хватаешь ртом воздух, будто тебя ударили ниже пояса.
Калев все еще пялился на стол. Белая клеенка казалась ему серой, и на этой клеенке лежало еще что-то, чего он не заметил раньше, — конверт.
Он вскрывает его и читает:
«Уважаемый товарищ Пилль!
Для смотра наглядной агитации Вы должны обеспечить еще один лозунг и два стенда. Текст лозунга: «Результаты нашей просветительной работы должны оцениваться в тоннах и гектарах!» Для изготовления лозунга не следует использовать наклеенные буквы или обычный шрифт. Надеемся на Вашу находчивость. Лозунг нужен в среду утром. Один из двух стендов должен быть оформлен гуашью…»
Калев отшвыривает письмо, ухватив краем глаза столь знакомую подпись председательницы исполкома.
«Не буду! Не желаю! И не подумаю! Делайте сами!» — ревет Калев Пилль про себя и в то же время знает, что да, сделает.
И снова что-то обрывается в нем.
Он бросается в другую комнату. Ильме все еще икает на кровати. И поделом! Поделом ей… бедняжке.
Разумеется, не краски так заботят Калева Пилля, когда он орет:
— Откуда, черт подери, я возьму им к среде эту гуашь? А? Скажите на милость?!
Ильме поворачивает заплаканное лицо к своему мужу Калеву Пиллю и, потрясенная неожиданным вопросом, изумленно и послушно отвечает:
— В сельпо возьмешь. Вчера привезли.
Калев Пилль валится на стул и вытирает лоб. Солнце добралось и сюда, оно на стуле, на столе, на кровати, на них двоих.
Калев смотрит
на свою жену, заплаканную,
с коротко подрезанными ногтями,
ищущую хотя бы капельку радости в жизни,
на их дом и обои, которых нельзя касаться, когда
спишь, чтобы они не засалились,
и на себя, однажды с замиранием сердца
рапортовавшего на обложке «Пионера»,
и на это Солнце,
счастливо-ровное Солнце, вокруг которого вращаемся все мы,
и ему хочется кричать: как же у меня все так худо
получилось? Отчего же никто нам не посочувствует?
Но не кричит он ничего — склоняет голову и тихо произносит:
— А-а…
Перевод Ирины и Виталия Белобровцевых
Строка из стихотворения Ф. Тугласа «Море» в переводе В. Азарова.
Строки из стихотворения Э. Нийт «Рыбки» в переводе Ю. Мориц.