Гудок домофона вязнет в марле эхом опростанного бычка, – как шмель в хризантеме, в росянке. Бзенькует калитка и впускает его молчаньем. Сутулый силуэт догорает грифельной спичкой, шипит в влажных пальцах, как подпись в письме.
Подъезды в тумане не отличить от страха.
Отворив, она ощупывает его лицо и водит в воздухе пальцем, рисуя ему дирижабли в подарок.
И оползает по косяку, не в силах вычислить сдачу.
Второй месяц он носит сюда «италиан гарлик суприм» – через день, как кружковцам в дремучем подполье.
Он привык, что не достучаться, – любовь, как глубоководная работа, – требует от астронавта черепашьего всплытия к яви. Иначе – всплывает бомба.
Из пустышки она просыпает ему на запястье щепотку серебряного порошка. На порог выходит любовник.
Искристый сугроб вырастает холмом перед глазами, он расталкивает санки к краю обрыва, солнце наливается розовой нежной тягой, закат обливает наст, и сладкий мартовский воздух взрывом детства врывается в зенит мозжечка.
Спуск переходит в падение, вдруг реет и зависает – улицы из дирижаблей медленным гуртом плывут через грудь. Любовник складывает комочки пятерок ему в ладонь и подводит к ступеням.
На вопрос: «Кто здесь?» – очнувшись, ответил:
– Я – Орфей, оставшийся с Эвридикой.
22
Последний десант в логово Заратустры – матки термитов.
Белый пузырь ее чрева дышит, разносит глотками жизнь личин. Он к матке выходит, как на заклание. Медленный пеленг ведет его вальсом в центр.
Отель «Донателло»: скорлупа лачуги, ядрышко – палаццо, в холле рояль, в лифте Перселл, плюшевая драпировка, специальный доступ по магнитному сезаму на потайной этаж: зеркала сплошняком по чешуйкам ужей-коридоров, зеркальные узкие двери.
Коленчатость света – головоломка отражения забегает вперед и снует обратно – как ручная птица профилем, бюстом, бедрами, ридикюлем. Вроде рукой подать, обомлеть от касанья: увы – в трех десятках шагов стоящих девиц у лифта.
Одна улыбается и мигает. Избыток зренья ломит темя, идешь через вертиго, как против шторма.
Я стучусь, зеркало отъезжает и – передо мной – как водопад божества – в высотном провале, за которым всплывает в тумане сокровище Града, стоит страшный слепец с протянутой в ночь клешней, закатившиеся бельма капают ему в ладонь. Мы тихо меняемся с ним местами, и зрячий выходит, помахивая порожней сумкой, чертыхается о недостаче и шутит с эскортом нереид, погружающихся в лифте.
Я же – наедине с окном – становлюсь на колени и лакаю из лужицы лунного света, чтобы дыханьем по серебряным вантам втянуть себя в дирижабль.
Первые три – сорвал с воздуха конь небесный, значит, слушать.
Служил он все время – четырнадцать лет на небольших кораблях, в том числе на противолодочном. И вот стоят в порту, уикенд, он за старшего, все мысли об отпуске. На борту никого, кроме солнца и вахтенных, капитан в отлучке. Вдруг получает приказ – в течение шести часов выйти в море. В Карибском море засечена русская подлодка, требуется ее обнаружить и выпроводить. Обзванивают всех, капитан прибывает пьяный, с какой-то белокурой бестией, она виснет на нем, когда в кителе нараспашку ейный муж выходит на мостик.
Тогда он спокойно говорит капитану: «Кэп, спуститесь в каюту».
Море прет им на грудь, фонтаны бьют над бушпритом, в рубке взрывается солнце… Через несколько дней акустики сонаром нашаривают лодку, и он начинает преследование. Постепенно парочка смещается в центр тайфуна.
Преследуя подлодку, которой любые штормы выше рубки, вы идете не своим курсом и не способны развернуться против волны. Боковая качка страшна – корабль черпает бортом воду, три дня команда не спит и не ест. Подруга капитана, притороченная к койке ремнями, умирает.
Наконец покинули глаз бури, стало спокойней, наконец-то перекусили. Однако русские развернули подлодку, и та, пройдя под днищем, обратным курсом снова вошла в тайфун. Еще дня четыре они не ели. И тут пришло спасение: оборвался от качки сонар, им пришлось вернуться. Сонар – прибор размером с авто и стоимостью два миллиона.
Тишина. Из воды показались обрывки тросов: качка.
Благодаря синими губами Бога, подруга кэпа вдоль стены пробралась к гальюну.
Вторая. Пришли на Багамы, за мелким ремонтом. Встали к пирсу. Полдень. Команда предвкушает вечер в порту. Вдруг к тому же пирсу швартуется советский крейсер. Он выше в два раза. Капитан отдает приказ, требующий от команды осмотрительности и приличного поведенья. Русские матросы свешиваются с борта.
Cмеркается. Огненный планктон всплывает над горизонтом. Американцы сходят на берег. Ночью они вздорят с местной шантрапой, в результате чего ловят одного багамца, раздевают его донага и сажают в лодку без весел. Сами продолжают увеселенье. Утром подымаются на борт, валятся спать.
В полдень взвывает тревога. На борт ради мести проник тот самый багамец. Поднятая по тревоге команда наставила на него стволы. Голый Тарзан бьет себя в грудь, кричит и плачет. На все это сверху внимательно смотрит русский крейсер.
Его третья история о том, как их корабль две недели крутился вокруг только что спущенного на воду первого советского авианосца «Киев».
Русские зачехлили все агрегаты и самолеты. Жизнь на палубе вымерла. И вот наконец американский корабль скрывается из перископа. Застоявшаяся команда авианосца все расчехляет и срочно начинает драить каждую заклепку. В этот момент с удалившегося корабля взлетает геликоптер и, вернувшись, снимает с двух облетов авианосец.
Матросы с «концами» в руках, регулировщики с флажками, с замком тормозной катапульты, летчики в шлемах – злые, веселые, испуганные лица, открытые рты.
История последняя. Советский крейсер, приписка – Петропавловск. На корабле толпы крыс. Вечная пасмурность. За сотню убитых пацюков дают десять дней отпуска. На крейсере ад, сплошное железо, стальное море, броненосец. Убитым крысам отрубают хвосты. Десять хвостов – сутки жизни.
Великая страна плывет вдоль борта, отстает, пропадает за кормой. Над ледяным морем идет снег.
Крыс ловчей всего убивать двумя железными шарами. Их толпы, но они умные. И вот один матрос за год накопил девяносто хвостов. Хранил их в тряпочке, сначала прятал под матрас, потом зашивал внутрь.
Перепрятывал, пересчитывал и проверял. Все равно у него их украли. Лучше всего убивать крыс двумя железными шарами. Редко когда крыса оказывается настолько умной, что замирает у стены и не бежит – ни налево, ни направо.
Но такие попадаются все чаще.
Невозможно и думать, что настанет момент, когда все они обучатся замирать.
Из всех тварей мне близок кит, я привык питаться планктоном пути, виснуть годами над бездной.
Душа – как Иона – в просторах тела колотится, съеживается, молит.
Каждый желает совладать с собой, левиафаном. Каждый – Иона.
Тело дано человеку затем, чтобы изменить мир. Душа без тела беспомощна, ничего не силах.
Нажраться криля, войти в лагуну. Долго всматриваться в зеркало штиля.
На кого походить – на Бога или человека? Где та толика, что извергает образ? Где дыханье мое, когда целую тебя?
Часто спасался тем, что в полдень ложился навзничь, расставлял руки, ноги и, вписанный в окружность, совмещал с нею фокус зенита. Солнце стекало по шатру к небозему, поток его несся в лоб, затапливал боковое зрение зноем.
В зените солнечного сплетенья звенел жаворонок, и кузнечики вдруг замирали, становилось страшно.
Вместе с телом, всем сгустком ничтожности я проецировался на вселенную. Карта реликтового излучения – три кельвина Большого взрыва – растекалась перед глазами. Засвеченная сетчатка крупнозернистым ландшафтом палочек, колбочек, крупными мазками – желтого, красного, синего, складывались в лик человека. Над глазами крошилось тусклое зеркало, стоявшее раньше между этим человеком и Богом, осколки летели туманностями, вселенная рушилась в глаза, человек рушился в Бога. Что от него оставалось?
Что значит быть животным? В чем смысл проекции? Какие формы в сухожилиях этих метаморфоз, какие смыслы несет этот фазовый переход живого естества в неживое? Что приоткрывает оно в тайной тверди природы человека и вселенной?
Что значит быть зверем?
Каждое утро в деревне я спускался в овраг к роднику, шел среди колонн воздушного хрусталя. Здесь мне ничего не снилось, только однажды в наделах послесонья (орут петухи, блеют и топочут козы, звенят колокольчиками, заря течет на предгорья, расчесанные грядами виноградников) привиделось, что вхожу в замок, которым владеет немая старуха.
Под ногами мостовая усыпана густо соломой; едут повозки; мулы, приостановившись, зубастыми варежками подбирают солому, погонщики принимаются их нахлестывать.
Я прохожу мимо скотного двора, рядов амбаров, мимо женщин с кувшинами у колодца, – и вот раскрываются еще одни ворота, за которыми почему-то вижу огромного, как вол, льва.