Я в страхе наблюдаю, как Дочка Джейн возится с израненной ногой. Солнце уже высоко, а Вдовы все нет. Ждем. Солнце сползает ниже. Дочка Джейн варит утячьи яйца и, остудив, увязывает в тряпицу. Складывает одеяло и дает мне, потом манит пальцем: пойдем. Мы выходим, спешно забегаем за дом, распугивая хлопотливых, кудахчущих кур и уток. Бежим через выгон. На нас удивленно оборачивается коза. Козла мы не заинтересовали. Плохой знак. Протискиваемся между тычин забора, бежим к лесу. В лесу переходим на шаг, Дочка Джейн впереди, я сзади. Солнце иссякло, остатки клиньями валятся под деревья. Птицы и мелкие животные кормятся и переговариваются.
Мы приближаемся к ручью, русло почти пересохло, кое-где грязь. Дочка Джейн передает мне тряпицу с яйцами. Объясняет, куда идти, как выйти на тропу, которая выведет к почтовому тракту, что проходит вблизи поселения, где, как мне наказано, следует искать тебя. Я говорю ей спасибо, беру за руку, чтобы поцеловать. А она: нет, это тебе спасибо. Они на тебя так засмотрелись, что забыли про меня. Поцеловала меня в лоб и осталась стоять, смотреть, как я ухожу по сухому руслу. Я оборачиваюсь, встречаю ее взгляд. Спрашиваю: а ты правда ведьма? Ее косой глаз неподвижен. Да, — улыбается. — Еще какая. Иди давай.
Иду одна, а все равно глаза сопровождают, взгляды. Глаза, меня не видящие, не узнающие, которым только бы найти у меня хвост, лишнюю сиську, мужской член между ног. С любопытством озирающие меня. Это ж надо: разглядывали мой язык — вдруг он раздвоен, как у змеи; смотрели зубы — не заостренные ли, а то наброшусь из темноты да закусаю. Внутри себя будто усохла. Плетусь по усеянному каменьями руслу под сторожким надзором древес и сознаю, что я не та, что была раньше. С каждым шагом что-то из меня уходит. Всем существом ощущаю истечение. Потерю чего-то важного. Словно у меня нутро вынуто. С письмом была под защитой, законным человеком была. А без него как телок, брошенный стадом, черепаха без панциря, прислужница невесть чья, отмеченная хотя и не бесовскими причиндалами, но чернотой, в которой уродилась, — внешней, знаемо, но и внутренней тоже, и внутренняя эта чернота какая-то маленькая, скукоженная, пернатая и зубастая. В этом ли знание, коим делится со мною мать? Зачем она толкнула меня жить вдали? Вдали не от той внешней черноты, которая у нас с минья мэй все равно единосущна, а от возможности поделиться чернотой внутренней. Неужто мне с этим помирать одной? И эта царапчая пернатая штуковина внутри — единственное, что во мне живо? Это мне ты скажешь. Тебя тоже не обминула внешняя чернота. Когда я вижу тебя, сливаюсь с тобой, я знаю, что жива. Вдруг все меняется, все прежнее отступает и даже всегдашнего страха нет. Ничего больше не боюсь. Уходя, солнце оставляет за собою тьму, и оная тьма чернущая — это я. Это мы. Эта тьма — мой дом.
Все кличут Горемыкой? И пускай — пока Близняшка зовет настоящим именем, ей все равно. Когда чужие с кем-то путают, оно не страшно. То лесопильщику занадобишься, то его жене, то сыновьям — это одно имя; а в другой раз Близняшка гулять зовет, а то болтать или играть затеет — уже другое. Иметь два имени удобно, тем более, кроме нее Близняшку никто не видит. Поэтому стирает ли она белье или пасет гусей, как услышит имя, которым звал ее Капитан, понимает: Близняшка. Но если кто-то кличет Горемыку, она уж знает, чего ждать. Лучше, конечно, когда Близняшка крикнет ей от пилорамы или шепнет прямо на ухо. Тут она бросает всякую урочную работу и идет туда, куда ведет ее истинное я.
Когда-то они встретились на разграбленном судне под висячей койкой лекаря. Вся команда судно покинула или утопла, и она тоже разделила бы общую участь, если бы не проспала все происшедшее под дозой опия в судовом лазарете. Ее положили вскрыть червеный пупырух на шее, и она выпила микстуру, как сказал доктор, чтобы не было больно. Так что она даже не заметила, когда корабль стал тонуть, и ушел ли кто из команды или пассажиров живым, она тоже не знает. Только и помнит, что пробудилась, когда упала с койки на палубу, а кругом — никого. И капитана, ее отца, нигде нет.
Перед тем как очутиться в доме пильщика, Горемыка никогда не жила на суше. А теперь и вспоминание о судне, единственном ее родном доме, будто у нее кто похитил, как груз с того судна — кипы хлопка, ящики опия, клети с мушкетами, лошадей и бочки с патокой. Даже о Капитане помнится смутно.
После того как она вновь и вновь обошла судно в поисках выживших и еды, расплесканную патоку соскребла с палубы в рот и уже совсем погрузилась в отчаяние, ночами слушая вой студеного ветра и ропот моря, ее нашла, наконец, Близняшка, залезла в лазарете к ней под койку, и с тех пор они неразлучны. По сломанной мачте вместе перебрались на берег, пошли скакать по камням вдоль уреза воды. От съеденной дохлой рыбы разыгралась жажда, но жажда была забыта, едва увидели два тела, колышущиеся на волнах прибоя. Это колыхание раздувшихся утопленников так напугало их, что они забыли об осторожности и, забежав за мыс, пошли по воде лагуны, а тут прилив. Обеих потащило в относ; они пытались брести к берегу, но от холода лишились чувств и опять повлеклись не к земле, а к горизонту. Это оказалось великим везением, потому что в конце концов струей течения их прибило к берегу в устье реки.
Горемыка очнулась голая под одеялом, лежала с согревшейся мокрой тряпкой на лбу. Ошеломительно пахло опилками. На нее смотрела седая женщина.
— Ну и вид! — сказала женщина и покачала головой. — Ужасно выглядишь. Однако с работой служанки, по всему видать, справишься. — Она накрыла спасенную до подбородка одеялом. — По одежке мы тебя приняли за парня. Что ж, не померла — и то слава богу.
В эту добрую весть Горемыка поверила не сразу и считала себя мертвой, пока в ногах ее ложа не появилась Близняшка — хихикала, прикрываясь ладонью. Горемыка облегченно заснула вновь: теперь все в порядке — раз и Близняшка здесь, все хорошо.
На следующее утро ее разбудило вжиканье пил; запах опилок стал еще гуще. Вошла жена лесопильщика, принесла мужскую рубашку и штаны.
— Вот, держи, на первое время сойдет, — сказала она. — Потом придется сшить тебе что-нибудь более подобающее, а то в деревне ничего занять не удалось. Без обувки покуда обойдешься.
Еле держась на ногах, без единой мысли в голове Горемыка надела сухую одежду мальчишки и пошла на запах еды. Уже накормленная раз обильным завтраком, она достаточно пришла в себя и говорить могла, но не вспоминать. Когда спросили, как ее зовут, Близняшка прошептала: НЕТ, — поэтому она пожала плечами, раз навсегда найдя подходящий жест на замену тех сведений, которые не помнила или притворялась, что не помнит.
Где ты жила?
На корабле.
Да, но ведь не всегда же.
Всегда.
Где твои родители?
Пожатие плечами.
Кто еще был на корабле?
Чайки.
Кто из людей, милочка!
Опять плечи вверх.
Как звали капитана?
Плечи вверх.
Ну ладно, а как ты выбралась на землю?
Русалки… В смысле, киты вынесли.
Вот тогда жена пильщика и придумала ей прозвище. На следующий день дала балахон из мешковины, чистый чепец — прикрыть невероятные, чем-то даже пугающие лохмы — и велела пасти гусей. Разбрасывать им зерно, сопровождать к воде и следить, чтобы не разбредались. Босые ноги Горемыки намучились, борясь с земной тяжестью: после шаткой палубы неподатливая земля будто давила снизу. В первый день у пруда она так часто запиналась и падала, что, когда на двух гусят напала собака и начался тарарам, она так и не смогла вновь собрать стадо воедино. На этом посту продержалась несколько дней, но потом хозяйка развела руками и приставила ее к более простому делу чистки и уборки; впрочем, она и тут справлялась еле-еле. Но поучение негодной служанки оказалось радостью куда большей, нежели может дать само по себе хорошо исполненное ею задание, и жена пильщика со всевозможным рвением обрушивала на нее попреки за каждый невыметенный угол, неумело разводимый огонь в очаге, нечисто вымытый горшок, без прилежания прополотую грядку в огороде или плохо ощипанную птицу. И Горемыка сосредоточилась на том, чтобы появляться лишь к трапезе, а в остальное время усовершала в себе искусство исчезать, бегая с Близняшкой, игры с которой заводила как между, так и вместо уроков по хозяйству. Временами у нее появлялись и другие тайные спутники, но никто не шел в сравнение с Близняшкой, которая была ее охраной, ее утешительницей и вожатой.
О крови жена лесопильщика сказала, что это кровь месячная, общее терзание всех женщин, и Горемыка верила, пока не прошел следующий месяц, а потом еще и еще, а кровь больше не показывалась. Она обговорила это дело с Близняшкой: не есть ли это, напротив, результат выходки, произошедшей при участии обоих братьев за штабелем досок. Боль-то была хотя и между ног, но шла как бы извне, а не изнутри, как, по словам жены пильщика, было бы естественно. Эта боль все еще не прошла, когда пильщик сговаривался с Хозяином, чтобы тот забрал девчонку — на том основании, что против нее, будто бы, жена возражает.