— Садись! — приказал Тёрлес Базини. Тот повиновался. Тёрлес прислонился к стене скрещенными за спиной руками.
— А почему ты разделся? Чего ты хотел от меня?
— Ну, я думал… Заминка.
— Что ты думал? — Другие…
— Что другие?
— Байнеберг и Райтинг…
— Что Байнеберг и Райтинг? Что они делали? Ты должен все рассказать мне! Я так хочу — понятно? Хотя я и слышал это уже от других.
Тёрлес покраснел от этой неуклюжей лжи. Базини кусал губы.
— Ну, долго еще?
— Нет, не требуй, чтобы я рассказывал! Пожалуйста, не требуй этого! Я ведь сделаю все, что ты захочешь. Но не заставляй меня рассказывать… О, у тебя такой особый способ мучить меня!..
Ненависть, страх и мольба боролись в глазах Базини. Тёрлес невольно уступил.
— Я вовсе не хочу тебя мучить. Я хочу только, чтобы ты сам сказал полную правду. Может быть, в твоих же интересах.
— Но я же не делал ничего, что стоило бы особо рассказывать.
— Вот как? А почему же ты тогда разделся?
— Они требовали этого.
— А почему ты делал то, что они требовали? Ты, значит, трус? Жалкий трус?
— Нет, я не трус! Не говори так!
— Заткнись! Если ты боишься получить от них взбучку, то тебе невредно было бы получить ее и от меня!
— Да не боюсь я никакой взбучки.
— Вот как? А чего же?
Тёрлес опять говорил спокойно. Его уже коробило от собственной грубой угрозы. Но она вырвалась у него невольно, только потому, что ему показалось, что Базини ведет себя с ним вольнее, чем с другими.
— А если ты, как ты говоришь, не боишься, то в чем же дело?
— Они говорят, что если я буду им подчиняться, то через некоторое время мне все простят.
— Они оба?
— Нет, вообще.
— Как могут они это обещать? Есть ведь еще и я!
— Об этом уж они позаботятся, говорят они!
Это подействовало на Тёрлеса, как удар. Ему вспомнились слова Байнеберга, что при случае Райтинг обошелся бы с ним в точности так же, как с Базини. А если бы дело и впрямь дошло до интриги против него, как следовало бы ему действовать? В таких вещах он не мог тягаться с ними обоими, насколько далеко зашли бы они? Как с Базини?.. Все в нем восставало против этой язвительной мысли.
Несколько минут протекло между ним и Базини. Он знал, что ему недостает отваги и выдержки для таких козней, но только потому, что они слишком мало интересовали его, потому что он никогда не участвовал в них всей душой. Тут ему всегда приходилось больше проигрывать, чем выигрывать. Но случись однажды иначе, у него, чувствовал он, появилось бы и совсем другое упорство, совсем другая храбрость. Только следовало знать, когда надо все поставить на карту.
— Они говорили тебе подробнее?.. как это они представляют себе?.. насчет меня?
— Подробнее? Нет. Они говорили только, что уж позаботятся.
Однако… Опасность была налицо… она где-то затаилась… и поджидала Тёрлеса; каждый шаг мог завести в капкан, каждая ночь могла быть последней перед боями. Огромная ненадежность заключалась в этой мысли. Это было уже совсем не то, что спокойно отдаваться течению, совсем не то, что играть с загадочными видениями: это имело твердые углы и было ощутимой реальностью.
Разговор возобновился.
— А что они делают с тобой? Базини промолчал.
— Если ты всерьез хочешь исправиться, ты должен сказать мне все.
— Они заставляют меня раздеться.
— Да, да, это я видел же… а потом?..
Прошло несколько мгновений, и вдруг Базини сказал:
— Разное.
Он сказал это с женственной блудливой интонацией.
— Ты, значит, их… любов… ница?
— О нет, я их друг.
— Как ты смеешь это говорить!
— Они сами это говорят. — Что?..
— Да, Райтинг.
— Вот как, Райтинг?
— Да, он очень любезен со мной. Обычно я должен, раздевшись, читать ему что-нибудь из книг по истории; о Риме и римских императорах, о семействе Борджиа, о Тимурхане… ну, тебе уже ясно, все такое кровавое, с таким размахом. Тогда он бывает даже ласков со мной.
— А после он обычно бьет меня…
— После чего?!! Ах, вот как!
— Да. Он говорит, что если бы не бил меня, то непременно думал бы, что я мужчина, а тогда он и не смог бы быть со мной таким мягким и ласковым. А так, мол, я его вещь, и тут он не стесняется.
— А Байнеберг?
— О, Байнеберг ужасен. Ты не замечал, как отвратительно пахнет у него изо рта?
— Замолчи! Не твое дело, что я замечаю! Расскажи, чем Байнеберг занимается с тобой!
— Ну, тоже, как Райтинг, только… Но не ругайся опять…
— Говори.
— Только… другим, обходным путем. Он сперва читает мне длинные лекции о моей душе. Я ее замарал, но как бы лишь первое ее преддверие. По отношению к глубинному это нечто ничтожное и внешнее. Только это надо умертвить. Так уже многие превратились из грешников в святых. Грех поэтому в высшем смысле не так уж плох. Только его нужно довести совсем до крайности, чтобы он изжил себя. Байнеберг заставляет меня сидеть и глядеть на шлифованное стекло.
— Он гипнотизирует тебя?
— Нет, он говорит, что ему надо лишь усыпить и сделать бессильным все, что плавает на поверхности моей души. Только тогда он может войти в общение с самой душой.
— И как же он общается с ней?
— Это эксперимент, который ему еще ни разу не удавался. Он сидит, а я ложусь на пол, чтобы он мог поставить ноги на мое туловище. После стекла я становлюсь довольно вялым и сонным. Потом он вдруг приказывает мне лаять. Он дает подробные указания: тихо, больше скулежа, — как лает собака со сна.
— Зачем это?
— Неизвестно зачем. Он заставляет меня еще хрюкать, как свинья, и все повторяет мне, что во мне есть что-то от этого животного. Но не то чтобы он ругал меня, нет, он повторяет это очень тихо и ласково, чтобы — как он говорит — хорошенько вдолбить это в мои нервы. Ведь он утверждает, что таковым было, возможно, одно из моих прежних существований и что его нужно выманить, чтобы обезвредить.
— И ты во все это веришь?
— Упаси Боже. По-моему, он сам в это не верит. Да и он под конец всегда совсем другой. Как можно верить в такие вещи? Кто верит сегодня в какую-то душу?! А тем более в такое переселение душ?! Что я провинился, я прекрасно знаю. Но я всегда надеялся загладить свою вину. Для этого вовсе не нужно никаких фокусов. И я совсем не ломаю себе голову по поводу того, как меня угораздило совершить подобный проступок. Такие вещи делаются быстро, сами собой, лишь потом замечаешь, что сделал какую-то глупость. Но если ему доставляет удовольствие искать за этим чего-то сверхчувственного, то, по мне, на здоровье. Ведь пока я должен подчиняться ему. Вот если бы он перестал колоть меня… — Что?
— Да, иголкой — ну, несильно, только чтобы посмотреть, как я на это реагирую… не будет ли что-нибудь заметно в каком-либо месте тела. Но все же больно. Он утверждает, что врачи в этом ничего не смыслят. Я не запомнил, чем он это доказывает, помню только, что он много говорит о факирах, которые, когда они смотрят в свою душу, будто бы не воспринимают физической боли.
— Ну да, я знаю эти идеи. Но ты же сам сказал, что это не все!
— Конечно, нет. Но я же сказал, что считаю это лишь обходным путем. Потом каждый раз следует четверть часа, когда он молчит, и я не знаю, что происходит в нем. А затем он вдруг поднимается и требует от меня услуг — как одержимый — гораздо хуже, чем Райтинг.
— И ты делаешь все, что от тебя требуют?
— Что мне остается? Я хочу снова стать порядочным человеком и чтобы меня оставили в покое.
— А то, что тем временем произошло, тебе будет совершенно безразлично?
— Я же ничего не могу поделать.
— Теперь хорошенько послушай и ответь на мои вопросы. Как ты мог красть?
— Как? Понимаешь, мне до зарезу нужны были деньги. Я задолжал трактирщику, и он не давал мне больше отсрочки. К тому же я был уверен, что деньги мне вот-вот пришлют. Никто из товарищей не давал мне взаймы; у одних не было и у самих, а бережливые просто ведь рады, если кто-то, кто не скупится, оказывается к концу месяца в затруднительном положении. Я, конечно, не хотел никого обманывать, я хотел только тайком взять в долг…
— Не то я имею в виду, — нетерпеливо прервал Тёрлес этот явно облегчавший Базини рассказ, — я спрашиваю: как… каким образом ты смог это сделать, как ты себя чувствовал? Что происходило в тебе в этот миг?
— Ну, да… ничего. Это же был только миг, я ничего не почувствовал, ничего не обдумал. Это просто случилось вдруг.
— А первый раз с Райтингом? Когда он впервые потребовал от тебя этих вещей? Понимаешь?..
— О, неприятно-то это уж было. Потому что все происходило по приказу. Ведь вообще… подумай, сколько людей делают такие дела добровольно, для удовольствия, а другие об этом не знают. Тогда это, вероятно, не так скверно.
— Но ты делал это по приказу. Ты унижался. Как если бы ты полез в дерьмо, потому что так захотел другой.