Присматривали или нет, Анатолий не мог сказать наверняка. Или делали это так ловко и профессионально, что он не замечал, или всего-то успокоили его, чтобы он меньше боялся. Но кавказцы исчезли. Едва ли они исчезли куда-то дальше глаз его, да и то продых. Светку они с Деминым поздней ночью отвезли к Ивану Савельевичу, сын, остававшийся без дела, уверял отца, торопливо кивая на тумбочку с толстыми книгами, что теперь он безвылазно будет сидеть дома за словарем Даля. Любым обманом, любой хитростью готов был обмануться Анатолий, лишь бы утишить внутри поддувало, раскаляющее боль.
***
Демин жил в одиночестве, бобылем, и так же в одиночестве жила его «боевая подруга», как он называл ее, известная в своем кругу по отчеству — Егорьевна. Демин любил перекраивать — Объегорьевна. Ни он, ни она съезжаться не хотели, но обойтись друг без друга не могли. У Демина была большая комната в «коммуналке по-новому», когда дети после смерти родителей не сумели договориться, как разделить большую родительскую квартиру и жили в ней двумя семьями: сестра с мужем и двумя девчонками занимали три комнаты в глубине общего коридора, у Демина была комната возле входной двери. Он поставил в ней электроплиту и умывальник, отгородил бамбуковой вьетнамской шторой под кухню уголок по левую руку и поставил отдельный телефон. Ночевал он нередко у Егорьевны, но отдыхать приходил сюда. Отдыхать он мог только в одиночестве, оттого и не заводил семью. Его Егорьевна, сдобная, белотелая, крутозадая женщина в возрасте «бабы ягодки опять», была замужем дважды и не скрывала, что это она виновата в разводах как в первый, так и во второй раз, и не без гордости восклицала в игривые минуты: «Я баба угарная». Уже в новые времена, курсируя с огромными баулами то в поезде, то в самолете в Китай, Корею, а раза два и в Турцию, она купила квартиру сначала сыну, потом дочери и барствовала в двухкомнатной квартире старого широкого покроя одна. Где-то там, в кругу таких же расторопных и ловких, она поднялась в своем положении и больше уже баулы не ворочала, отдаваясь делу, которое несведущим, далеким от этой деятельности, людям разъяснить невозможно. Если бы не Егорьевна, деминский киоск с железяками и мазями давно пошел бы ко дну. Но, будучи оборотистой, была она еще и осторожна и, не умея разглядеть, чем могут закончиться новые порядки, старалась держаться в тени.
Демин зазвал в гости к ней Анатолия в выходной, среди бела дня. Теперь, когда оказался Анатолий без дела и без работы, в одном непролазном мытарстве, невзлюбил он выходные. Нужны они людям рабочим, а находящимся в бессрочной увольнительной они в упрек. А у него все пошло мимо дела. На даче, требовавшей рук да рук, пришлось бы отвечать на вопросы соседей, выслушивать подбадривания — и не ехал. На место несуществующей работы идти было незачем — и не шел. К Тамаре Ивановне не пускали — и не настаивал, боясь встречи с нею, снова и снова спотыкаясь о взгляд, каким она его встретит со своего высоко поднятого лобного места. За что бы он ни взялся — все было не то, куда бы ни пошел — не туда. Ему легче было, когда звонили и требовательно вызывали или в прокуратуру, или к матери, или к университетскому профессору, занятому судебно-психологической экспертизой подсудимой. Так же требовательно позвал с собой Демин — и Анатолий с тем же безразличием и угнетенностью подчинился.
Сидели за круглым столом посреди комнаты, обставленной под гостиную. Над головами свисала хрустальная люстра и от гудящего голоса Демина тонко и пугливо принимались названивать вытянутые под дождевые капли подвески. За спиной у Анатолия стоял диван, низкий, тяжелый, с выгорбленной спинкой и тоже горбатистым, еще не продавленным сидением, и одного с ним семейства два низких и широких кресла с массивными подлокотниками. Большое, сплошного стекла, окно смотрело в разрыв между двумя пятиэтажками далеко и поверх деревянных кварталов на окраине города доставало до небольшой березовой рощицы, тускло светящейся в мареве жаркого дня.
Демин, как всегда и везде, не находя себе места, не мог долго высидеть и за столом, поднимался то курить, то размять спину, вышагивал стреноженным в тесноте шагом и пытался размахивать руками.
— Далеко вам еще идти, товарищ прохожий, — невинно и серьезно, будто в первый раз, спрашивала Егорьевна с другой стороны стола, водя головой за его маятниковыми движениями. «Угу, подхожу», — так же серьезно отвечал он и действительно опускался на стул. А через десять минут снова вскакивал.
— Он, Толя, дубовую кровать мне расшатал, это ладно, — по-свойски, на всякий случай напуская на себя застенчивость, жаловалась Егорьевна. — Но он ведь мне и квартиру, как ведмедь, расшатал…
— Шатун, — с напускной мрачностью соглашался Демин. И обращался к Анатолию: — Ты знаешь, почему она говорит «ведмедь», а не «медведь»? Она у нас натура романтическая. Проста — дальше некуда, но кому сейчас нужна простота, всем охота быть с вывертом, с фокусом… Завораживать охота, колдовство, чары напускать. Ведьмой быть. Они почему-то считают, — Демин намекал на круг новых людей, из которых теперь происходила и Егорьевна, — они считают, что ведьма — это что-то волшебное, хорошее. Не баба-яга, а Василиса Прекрасная. Понимаешь, Толя? У нас как было: у-у, ведьма! — в лоб говорили бабе, что она нечистая сила. А у них: «Ой, как она умно все обделала, как красиво! Настоящая ведьма!» У них и медведь — не тот, кто сначала человека задерет, а потом медком побалуется, у них это милый шалопай рядом с ведьмой — ведмедь.
— Фу! — фыркнула Егорьевна, и губы ее еще больше округлились. — Ты сам же говорил мне, что ведмедь — это ведун.
— По меду! — коротко и зычно хохотнул Демин.
Круглое лицо с блестящими, искристо просверкивающими глазами, с маленькими ушками и с аккуратным, лукаво вздернутым носом, маленьким, чуть выпяченным, розанчивым ртом, придававшим иногда совсем детское выражение, лоснилось у Егорьевны и от печного жара, и от плотской сытости, и от удовольствия принимать гостя. Грудастая, с полными руками и с ямочкой на чувствительной шее, сразу за которой начиналось изобильное плато, рослая, раздобревшая, но не раздавшаяся, словно бы только размягчившаяся от доброго нрава, она оставалась в той спелости, которая еще брызжет соком. Изредка она взглядывала на Демина по-деловому, словно спрашивая, так ли все идет, как надо, и Анатолий уже не сомневался, что со стороны Демина тут не обошлось без инструкций.
Ели, пили, говорили о чем придется — и вдруг стыдно стало Анатолию: что же он тут делает, в укрытие, что ли, ушел? Какое ему может быть укрытие, какой праздник, какой выходной? Из этой же комнаты, перебравшись в кресло возле журнального столика, на котором горбился матово-сиреневым жуком телефонный аппарат, он позвонил домой. Иван был дома, ответил. Ответил обиженным, натянутым голосом, недовольный тем, что отец не пустил его сегодня на дачу. На даче работы невпроворот, но ведь не грядки же полоть рвался туда парень! А зачем рвался, Иван и сам, скорей всего, не знал. И мог нарваться. Пусть посидит дома. Спросил у сына, не звонил ли Иван Савельевич? Это хорошо, что нет. А в дверь не звонили? Тоже хорошо. А ты выходил? И понял по сопению, из которого никак не мог выбраться внятный ответ, что, несмотря на запрет, выходил. Не стал выговаривать, а со вздохом положил трубку. Парня не удержать, он и при нем мог, хоть кричи закричись, подняться и выйти. Позавчера не мог, вчера не мог, а сегодня отец, т а к о й отец, ему не указ.
Через полчаса он опьянел совсем ни с чего, с двух рюмок водки. Рюмки, верно, были вместительные, пузатенькие, с какими нужна осторожность, но для мужика это все равно только легкая разминка. Значит вконец вышел мужик, ничего не осталось. И когда Егорьевна потребовала от Анатолия здравицу, вспомнив, что тост — это чужое слово, пускай под него чужаки и пьют, он забормотал:
— Да какая от меня здравица? От меня одно расстройство. Конечно, я желаю вам… я вам много чего желаю… да толку-то от моих пожеланий! — И, обращаясь к Демину, заговорил отчаянней и тверже. — А ведь это я, Демин, должен был сделать… что она сделала… что Тамара моя сделала. Это мужик должен был сделать, отец. А мужика не оказалось, он спать ушел… устал сильно. Он и помнить забыл, что у него ружье двадцатого калибра за шкафом висит, а в шкафу два патрона с картечью уж который год, как часы, тикают. Я слышать должен был, как они тикают. Ну, какой это мужик, — с еще большим нажимом повторил он, — если жена среди ночи ствол обрезала, а он сил набирался, чтобы назавтра наблюдать, как этого поганца… он в семью нашу ворвался и всю ее испоганил… как этого поганца станут отпускать на все четыре стороны. Мужик сил набирался… А ведь вроде не трус. Ну, это мы еще разберемся, трус или не трус? — пригрозил Анатолий, морща от презрения к себе лицо. — Чудно: как-то так струсил, что и не догадался, что струсил.