1. Никто не прав. То есть в любой дискуссии «оба хуже», а противопоставить плохому можно только омерзительное. Нет ни одной общественной, литературной, даже религиозной силы, с которой стоило бы — и хотелось бы — отождествляться приличному человеку. Доносчика осуждает убийца, с вором борется инквизитор, конформиста ругает сектант, на гламур нападают хунвейбины, ведутся кампании по выжиганию кампанейщины.
2. Ничего не нужно. Общественная активность сама по себе становится подозрительной: всякий, кто активен, вызывает подозрения. Подозрения эти во все времена одинаковы: это все ради бабла, ради пиара, — словом, вместо нормального восхищения человеком, не желающим мириться с общественным злом, этого человека преследует солидарная травля. Не стану сам приписывать таким оценщикам чужой работы какой-нибудь низменный мотив: думаю, дело в подспудном ощущении, что любая деятельность усугубит кризис. Такое ощущение бывает у тяжелобольных — им страшно даже переворачиваться, чтобы не стало хуже. Так что всех можно понять — это у нас не от подлости, а от того печального состояния, которое называется цугцвангом: всякий ход ухудшает положение. Это, впрочем, не повод ругать любую деятельность — ибо, зачастую разрушая хрупкий уют болотца, субъективно она остается благотворной, то есть идет на пользу самому делателю. Однако благо этого делателя волнует его современников в последнюю очередь, да и личным благом они мало озабочены, потому что…
3. …ничего не хочется. Последней, как известно, умирает злость — она сильнее даже страха, — и потому главным занятием общества становится выяснение отношений, но и оно уже почти не вызывает энтузиазма. Вот вам пример: есть у меня несколько друзей, замечательных поэтов и прозаиков. Ссылаюсь не только на собственный вкус, который меня вообще-то редко подводит в литературе, но и на множество чужих оценок. Хожу с этими рукописями по разным издателям. Не нужно. Не купят, не хочется шевелиться, нет желания поднимать волну, внедрять новое имя в ленивый мозг читателя. В России, особенно зимой, нужен довольно серьезный стимул, просто чтобы выпростаться из-под одеяла: если финансовые и карьерные стимулы не работают, нужно хотя бы самоуважение. А его нет, см. п. 1.
4. Нет будущего. То есть оно, безусловно, есть, что-нибудь да будет, «никогда так не было, чтобы никак не было», — но отсутствует проект будущего, который нравился бы большинству или по крайней мере позволял мечтать.
5. Нет табу. Под табу я понимаю не внешние запреты, но именно внутренние барьеры: нельзя бить детей, нельзя предавать друзей и т. д. Любая попытка напомнить о табу вызывает вопрос: «А почему?» Проблема в том, что нравственные постулаты вытекают не из конкретных логических посылок, а из человеческой природы: «Почему нельзя читать чужие письма? Нельзя, и все!» (Н.Рязанцева). Но этот кризис, о котором я говорю, тем и характерен, что подвергает сомнению аксиоматику. А доказать аксиому нельзя — просто либо ты человек, либо, увы.
Что делать — вопрос не совсем ко мне, но поскольку его коллективное обсуждение в силу описанных причин проблематично, осмелюсь предложить личный рецепт. Преодолевать проблемы надо в обратном порядке. Начать с утверждения простейших табу: не воруй, не бей детей. Потом — нарисовать проект будущего, в котором просто хорошо было бы жить. Потом — начать личный проект, позволяющий себя уважать. Вслед за этим — захотеть чего-нибудь внешне невозможного. И уж тогда сам собой осуществится «пятый пункт» — вернутся понятия о добре и зле, позволяющие начать жизнь осмысленную, добродетельную и веселую.
№ 1, январь 2010 года
В: Как понять Россию?
О: Читая сказки.
Мне кажется, настала пора изучать русский народ не по литературе, всегда субъективной, и не по публицистике, оперирующей главным образом клише, а по фольклору — тогда по крайней мере станет понятно, что предлагать, а чего не предлагать этой нашей стране (компромиссное определение «эта наша» я предложил после долгой дискуссии между сторонниками дистанцированного «эта» и грозно-патриотического «наша»). На мысль поискать корни национальной психологии — а стало быть, и государственного устройства — в старых добрых русских сказках навела меня коллега Катя Попова, в прошлом журналист и пиарщик, а теперь пропагандистка национального менталитета, каким он раскрывается в старых добрых сказках.
И вот почитал я эти сказки, а заодно и собранные Далем пословицы — и вижу, что русский социум в самом деле не христианский, но и не совсем языческий; не воровской, но и не правовой; не идеологический и не слишком моральный, но и не беспринципный. Ценности его лежат, конечно, не в сфере идей, с лекалами традиционной нравственности к нему тоже не больно полезешь, но законы, управляющие тут человеческим поведением, строги и нерушимы, хотя нигде вслух не сформулированы. Изучение этого социума позволило бы избежать множества вредных социальных экспериментов — и, напротив, поставить другие, от которых была бы очевидная польза. Понятно, что при советской власти изучение национального характера не поощрялось, поскольку национальное вообще игнорировалось, ставилось в подчинение классовому, а потом стране было вовсе уж не до того, чтобы изучать себя, — она усиленно примеряла чужое. Но Даль и Афанасьев кое-что успели, Ремизов с Розановым подметили остальное — в общем, фундамент заложен, осталось посмотреть, что уцелело.
Судя по фольклору, да и просто по жизненной практике, русские не способны к систематической мелкой и придирчивом, тщательной и аккуратной деятельности: они предпочитают решать задачи глобальные и лучше бы неразрешимые. Это связано с тем, что в русских природных условиях для любой деятельности необходим исключительно сильный стимул. Русские не космополитичны — для них чрезвычайно важно понятие дома, а в доме — понятие тепла: это тоже не нуждается в обоснованиях, поскольку русская зима даже вошла в фольклор других народов. Печь — символ дома, покоя, уюта, русские во всем пляшут от печи и, будь их воля, не слезали бы с нее вовсе: чтобы с нее слезть, нужны два условия. Первый вариант — наличие великой сверхзадачи, непосильной для остальных народов. Второй — категорическое запрещение слезать с печи, ибо русский дух не выносит ограничений, особенно искусственных. Никакие официальные запреты в России не действуют, именно этой инакостью, называемой также вопрекизмом, порожден известный анекдот о том, как заставить иностранца прыгнуть с Бруклинского моста. Французу надо посулить денег, англичанину — приказать именем королевы, а русскому достаточно сказать, что с моста прыгать запрещено, чтобы услышать в ответ непременное: «Е…л я ваши законы».
В России самым опасным грехом считается — и является — страх: тут работает тройственный блатной закон «Не верь, не бойся, не проси» — причем верить и просить в крайних ситуациях еще можно, однако бояться нельзя в принципе. С этим тесно связано другое табу: чтобы не бояться, не нужно слишком внимательно смотреть по сторонам и даже в себя. В России не поощряется трезвая самооценка, и тем более опасны — и относительны — оказываются любые выводы об окружающем мире: все не то, чем кажется. Рефлексия — долгие раздумья перед поступком — здесь опять же не одобряется, поскольку русским в высшей степени присущ фатализм, доверие к судьбе, а еще точней — сознание человеческого бессилия перед ней. Когда кто-то слишком долго обсчитывает-высчитывает, а потом с размаху садится в лужу — это вызывает общий восторг. Вертикали в России работают неэффективно и недолго, зато горизонтали — семейственные, земляческие, однокласснические и другие связи — абсолютно надежны: свои опознаются по тысяче тонких признаков, с долгим церемониалом инициации, с проверками на вшивость — зато уж, когда признание совершилось, разорвать эту связь практически невозможно. Я не знаю, что должен сделать земляк, родственник или однополчанин, чтобы его разжаловали из братства (а одноклассник — это вообще на всю жизнь, к сожалению). Карьеризм в России не поощряется, а богатство, напротив, приветствуется, — но опять-таки если оно не было добыто тяжким трудом или иным честным путем, а только если свалилось. Объясняется такой подход тем, что шанс честно разбогатеть в России стремится к нулю, а потому гораздо больше нравственный авторитет того, кто все получил дуриком. Для русских естественно презрение к смерти и та особая ионизация личности, готовность к подвигу, к переходу в особо вдохновенные или рискованные состояния, какая сопряжена либо с очень крепкой верой, либо с сознанием безвыходности положения. Отсюда склонность большинства делать все в последний момент, когда не отвертишься, или вдохновляться высокими, масштабными целями; когда поводов для такой ионизации нет, русский человек охотно прибегает к бутылке. Вообще, чувство готовности к подвигу — сильнейший местный наркотик. Что-либо делается лишь в коллективном вдохновенном порыве, который Твардовский называл «артельным». Виталий Найшуль точно сформулировал русскую национальную — не знаю уж, идею или матрицу: если что-то должно быть сделано — оно будет сделано любой ценой. Если что-то может быть не сделано — оно не будет сделано ни при каких обстоятельствах.