Когда диких зверей держат в клетках, — сказала канониса, — их сердца, как на медленном огне, поджариваются на тенях железных брусьев. О! Эти на медленном огне поджариваемые сердца диких зверей в плену! — вскричала она с неожиданным жаром.
И все же, — прибавила она, помолчав, и лицо ее вдруг изменилось, а в голосе уже звучала усмешка, — так этому слону и надо. Африканские слоны у себя на родине ужасные тираны. От них спасу нет другим животным.
И что же сталось со слоном султана? — спросила Афина.
Он умер, умер, — сказала старуха и облизнулась.
В клетке? — спросила Афина.
Да, в клетке, — отвечала канониса.
Афина положила на стол сомкнутые руки, в точности повторив жест старого графа после того, как он прочитал письмо канонисы. Она озиралась. Яркий румянец медленно сползал с ее щек. Ужин кончился, и были почти осушены рюмки с портвейном.
Я думаю, — сказала Афина, — что с вашего разрешения, сударыня тетушка, я, пожалуй, пойду спать. Я устала.
Это что еще такое? — сказала канониса. — Не лишишь же ты нас так рано своего приятного общества, золотце мое. Я-то, старуха, уж собралась было уйти, а вы, друзья детства, могли вы еще с полчасика поболтать. Да ты и обещала Борису, милому мальчику.
Но это и утром успеется, — сказала Афина. — Сегодня я выпила слишком много вашего прекрасного вина. Сами видите, у меня даже руки трясутся.
Канониса оглядела девушку. Видно, сама поняла, подумал Борис, что не следовало говорить о клетках, это была ее единственная оплошность за сегодняшний вечер.
Афина посмотрела на Бориса, и он понял, что добился кой-какого успеха: ей не хотелось с ним расставаться, в точности как отцу ее не хотелось его отсылать из Хопбаллехуза. Так или иначе, она понимала, что покидает поле боя с поспешностью, и была недовольна собой, но при данных обстоятельствах, считала отступление единственно верным маневром. На прощание она посмотрела ему в глаза, и взгляд этот был для Бориса как перед фрунтом полученная награда. Награда была не высшая, но на высшую и не мог он рассчитывать в этом походе. Девушка очень мило пожелала канонисе спокойной ночи, присела в реверансе и удалилась.
Канониса в смятении побернулась к племяннику.
Не отпускай ее, — сказала она. — Беги за нею. Догони. Не теряй времени.
Лучше мы ее оставим в покое, — сказал Борис. — Она же правду сказала. Я ей не нужен.
Из-за двойного бунта овоих молодых людей, за счастье которых она воролась, канониса, кажется, потеряла дар речи, во всяком случае, веру в дар убеждения. Они с Борисом оставались в комнате один на один еще минут пять, и, когда потом он их вспоминал, ему казалось, что объяснение происходило исключительно с помощью пантомимы.
Канониса, застыв на месте, смотрела на племянника, и он не знал, что будет в следующую секунду — задушит она его или поцелует. Она не сделала ни того, ни другого. Она смотрела ему в лицо. Порывшись в кармане, она извлекла оттуда письмо, полученное поутру, и протянула ему.
Письмо это явилось последним смертельным ударом, обрушившимся на юную голову. Писала подруга канонисы, первая фрейлина вдовствующей королевы. С глубоким прискорбием сообщала она его тетушке последние столичные новости. Его имя трепали, придворный капеллан на него ополчился как на особенно злостного развратителя юношества, в связи с крупным делом, волновавшим умы. Ясно было, что он стоит на краю бездны и вот-вот свалится в нее и исчезнет, если только ему не удастся устроить этот брак.
Мгновение он стоял молча, и лицо его исказилось мукой. Все существо его противилось тому, чтоб от блистательно сыгранной роли, от элегически-влюбленного настроения его тыкали в ненавистную, мерзкую и реальную прозу. Когда он поднял взгляд от письма, возвращая его тетушке, оказалось, что она стоит рядом. Приподняв правую руку, прижимая к талии локоток, она показывала на дверь.
— Тетя Катинка, — сказал Борис. — Вы не знаете, я боюсь, что есть пределы тому, что мужчина способен превозмочь силой воли.
Старая дама пристально смотрела на него. Она протянула сухую изящную ручку и его коснулась. Лицо ее дрогнуло в косой гримаске. Потом она отвернулась, прошла в глубь столовой и воротилась со штофом и маленьким стаканом. С великой осторожностью она наполнила стакан, подала ему и несколько раз кивнула. В совершенном отчаянии он осушил стакан.
В нем была жидкость цвета старого темного янтаря. Вкус был едок и горек. Едок и горек был взгляд старых темно-янтарных глаз, в который уперся его взгляд над краем стакана. Покуда он пил, она стояла и улыбалась. Потом она заговорила. Борис странным образом запомнил эти слова, смысла которых не понимал.
— Помогите же ему, добрый Фару! — сказала она.
Он вышел, и несколько мгновений спустя она очень тихо притворила за ним дверь.
IX
Ну, теперь самое время удариться в слезы и тронуть сердце гордой красавицы, думал Борис. Он вспомнил легенду о страшной банде паломников-палачей, которые, рассказывают, вродили по святым местам средневековой Европы. Они за собой таскали все орудия своего ремесла: тиски, бичи, щипцы, колеса, дыбы, и вот эти-то люди умели, рассказывают, лить слезы, когда им вздумается.
Да, решил сам с собой молодой человек, но мне не доводилось вешать, колесовать и четвертовать достаточно народу для этого. Кой-кого доводилось, конечно, как всем нам доводится. Но я всего-навсего начинающий палач, палач-подмастерье, и лить слезы, когда вздумается, покамест не научился.
Он пошел по длинному белому коридору, ведущему к комнате Афины. По левую его руку висели портреты ныне усопших монастырских дам, по правую был ряд высоких окон. Пол был быложен черными и велыми мраморными плитами, и все вместе глянуло на него с великой серьезностью в сумраке ночи. Он вслушивался в звук своих шагов, роковой для других и для него самого. Он на ходу посмотрел в окно. Высоко в небе стояла луна, ясная и холодная, но деревья и лужайки парка тонули в серебристом тумане. Там, снаружи, было благородное синее мировое пространство, полное разных вещей, и земля наша там кружилась среди тысяч и тысяч звезд, и одни были близко, а другие далеко-далеко. О мир, подумал он, о драгоценный мир. Давно забытые строки вынырнули из глубин сердца:
Владычица Афина, волей Локсия
К тебе пришел я. Милости твоей прошу.
вина на мне, но стершаяся, старая.
Омыты руки. Притупилась воль вины
в домах чужих, в неутомимых странствиях,
Пока ходил я сушей да по морю плыл.[35]
Он приблизился к двери. Побернул ручку и вошел.
Когда он потом вспоминал о той ночи, впечатление от смены красок и света при переходе из коридора в комнату Афины застило все остальные.
Под лучшую свою гостевую канониса отвела просторную угловую комнату с окнами на две стороны. Сейчас на окнах были спущены шторы. Вся комната была овшита розовым шелком, и в глубине сияла алым пологом постель. Заботливая рука канонисиной горничной зажгла две лампы под бледно-розовыми колпачками. На полу лежал темно-красный ковер, затканный розами, который близ ламп будто напитался их яркостью, а подальше казался багряной опасной трясиной. В комнате плавал запах цветов и ладана. Большой букет украшал столик подле постели.
Борис тотчас понял, что все это ему напоминает. Когда-то, в бытность свою в Мадриде, он увлекся боем быков. И хорошо прочувствовал положение быка в тот миг, когда из темного загончика под трибуной его выносит под сотни взглядов на слепяще-солнечную арену. Вот так же и его сейчас бросило из черно-белого коридора, затопленного тихой луной, в разноцветно-красное пылание комнаты. Кровь ударила ему в голову, он с трудом переводил дух. В смятении спрашивал он себя, следует ли приписать это действию любовного зелья канонисы. Не мог он знать и того, предстоит ли Афине участь вспоротой лошади, которую замертво уволокут с арены, или роль матадора, который его самого повергнет в прах. Но так или иначе — одно из двух, третьего не дано.
Афина стояла посреди комнаты. Платье она сняла и осталась в рубашке и велых панталонах. В таком виде она напоминала молодого крепкого юнгу, изготовившегося драить палубу. Когда он вошел, она повернулась и устремила на него взгляд.
До сих пор Борис опасался, что сам все погубит, не удержавшись от смеха. Смешливость и прежде губила его и в трудных обстоятельствах, и в минуты любви. Но сейчас ему это не грозило. Едва переступив порог, он сделался столь же серьезен, как сама девушка. Еще не успев опомниться, он схватил ее за руку и привлек к себе. Дыхание их смешалось. Оба слегка обнажили зувы в полуулыбке, выражавшей то ли угрозу, то ли мольбу.
— Афина, — сказал он. — Я вею жизнь люблю тебя, Афина, и ты сама это знаешь. Без тебя я завяну, засохну, я пропаду, ох, Господи, я пропаду, Афина. Наклонись же ко мне и брось меня на глубину. Сжалься надо мною.