Меня всего трясло. Но не из-за того, что мне пришлось только что увидеть. А потому что я ничего не сказал. Мне следовало бы закричать, что это, черт возьми, не имеет больше никакого смысла. Я был выше по званию, и, может, лейтенант меня бы послушал, хотя командиром отряда был он, а я был всего лишь врачом, который мог приказывать в медсанчасти, то есть двум старым санитарам. Если бы я заорал на него в присутствии солдат, этот безумец мог бы пистолет направить в мою сторону. Я должен был его хотя бы отозвать в сторону и поговорить с ним. Но я не сделал ничего. Я испугался. Был самый конец войны, все мы знали, что дело идет к концу, и мне не хотелось осложнений из-за этого опасного, взбесившегося молодого человека. И он знал, что это конец. Именно потому эти выстрелы из засады так взбесили его, он чувствовал свое поражение и унижение, потому что теперь, когда он все-таки уходит из этой страны, убивают его солдат. Даже если только одного ранили в задницу. А могли бы и в голову, стрелять-то так или иначе все равно не научились. Солдаты залезали в грузовики, двигатели еще работали, мы их вообще не глушили, только сделали остановку, поубивали нескольких человек и дальше, в путь. Если я должен был что-то сделать, то мне надо было ясно дать понять, что я несогласен. Однако я ничего не сделал. Я часто просыпаюсь из-за того случая. Человека преследует не то, что он сделал, а то, чего он не сделал. Что мог или, по крайней мере, пытался сделать, но не сделал.
Через окно я видел молодого лейтенанта, он смывал руки водой, которую ему сливал из канистры один солдат. Наверняка, в тот момент он не думал о том, что отягчил свою совесть убийством пятерых стариков у дороги на Фриульской равнине. Может, сейчас он об этом вспоминает. Так же, как я думаю о том, чего не сделал. Колонна двинулась к заснеженным горам. В заднее стекло я видел, как женщины и дети сбегаются к месту бессмысленного убийства.
Такова смерть. Как смерть лягушки, которую мы переехали солнечным воскресным днем, Лео, Вероника и я. А какой была ее смерть, Вероники, холодным январем сорок четвертого в лесу чуть выше поместья или в каком другом месте в этих горах, был ли кто рядом, кто мог бы сказать, посмотри на эти глаза, ведь они все еще живые? Ее живые, живые, всегда радостные глаза, может быть отчаявшиеся и пустые, смотрели на вершины заснеженных сосен, вскоре после Нового сорок четвертого года, может, они видели вершины заснеженных сосен, прежде чем погаснуть. Тех сосен, на которые они смотрели каждое утро, когда их освещало солнце, когда на одной стороне всходил пылающий солнечный круг, а на другой в бездонной чистой синеве висел краешек луны.
Они нагрянули среди зимы, как ночные волки.
Было их человек десять, а может, и больше. Все вооружены. Ни с того ни с сего стали рыскать по дому, врываться в комнаты, рыться в шкафах и сносить разные вещи во двор. Ни о чем не спрашивали, ничего не объясняли, зачем и с какой целью пришли, не кричали, не угрожали, делая свое дело молча, то тут то там лишь раздавались короткие команды. Выставили охрану в поместье, я заметила, что один из них стоял при входе с ружьем в руках, фигура показалось мне знакомой, но на дворе была ночь и, несмотря на лунный свет, освещавший двор, я не смогла опознать ни его, ни тех, что зашли внутрь, не знала я их, не из наших мест они были.
Вооруженные незнакомцы поднялись в верхние комнаты, мы слышали, как они открывают шкафы и переворачивают мебель. Вероника и Лео были заперты в столовой, а мы оставались на кухне. Нам пригрозили, чтобы не смели выходить, тот, что охранял нас, видел, что мы настолько напуганы, что о возможности побега кого-то из нас и думать было нечего. Охранявший нас сказал, что все обойдется, если мы будем вести себя смирно и тихо. Ну, а как мы еще себя могли вести, если не смирно и тихо, когда напуганы были до смерти. Через какое-то время, убедившись, что никто не двинулся с места, уставившись прямо перед собой в одну точку, не смея переглянуться друг с другом, он спустился по лестнице в погреб. Скорее всего, для того, чтобы притащить бутылочку вина. Я тем временем проскользнула во двор. Невольно я подумала, что, может, надо дать знать в деревне и садовнику Майцену о том, что здесь творится. Он всегда соображал, что надо делать, я знала о его связях с нашими, а ну как он придет и расскажет, что господин Лео помогал партизанам, все само собой бы и уладилось. Ведь те, что пришли, были нездешние и не могли этого знать, а кроме того, было видно, что они настроены слишком уж решительно. Если вооруженные люди вот так вламываются вечером в твой дом, они и тебе покажутся опасными и дикими. Но я слишком перенервничала и забыла, что еще один часовой стоит у входа во двор, в таких ситуациях теряешься, и я чуть было не натолкнулась на бойца, стоявшего у входа.
Им оказался Йеранек.
Ой, вскрикнула я, переводя дух, Иван! Как я рада, что ты здесь. Ступай назад, ответил он, никому не велено выходить. Я поспешила ему рассказать, что они шарят по шкафам, куда это годится, ломать мебель у мирных граждан, хозяина с хозяйкой заперли в столовой, прислугу на кухне. Пусть сходит и растолкует, что они ошиблись, и что здесь хорошие люди, которые никому вреда не причинили. Сколько раз давали продукты партизанам, даже одежду. Замолчи, отрезал он, сейчас проводится акция. Какая еще акция? закричала я во весь голос, так что его передернуло всего, и он стал озираться вокруг. Вспомни, начала я тише, потому что мне не хотелось его злить, вспомни, как добра была с тобой хозяйка. На мгновение мне показалось, что он растерян, опустил глаза вниз, мыском ковыряя землю, как бывало всегда, когда он собирался сказать что-то важное. Затем он головой кивнул на дверь, что значило, я должна вернуться, откуда пришла. Иван, я же Йожи, ты что, не знаешь меня? Я принесу тебе колбаски копченой и сыра. Его будто молнией ударило, в этот момент он достал ружье и оттолкнул меня, так что я споткнулась и упала на снег. Он заорал: Живо мне, убирайся туда… похоже было, что я его не уразумела хорошенько, потому что все это на самом деле трудно было понять, я молитвенно сложила руки, заклиная его Господом Богом, а это его еще пуще разозлило, он добавил: …не то прикончу тебя здесь на дворе как котенка.
Я повернулась и убежала. Он что-то еще кричал мне вслед, я оглянулась и увидела, как он пинает сугроб. Да что с тобой? крикнула я через двор. Мне показалось, что ему тяжело оттого, что он должен стоять на страже, в то время как его товарищи громят и разворовывают дом, в котором к нему всегда были добры. Ты же знаешь, что они ничего не сделали. А он такую гадость сказал о госпоже Веронике, что я даже про себя не могу повторить, такую пакость и такую чушь несусветную. Сейчас я думаю, он оттого так сказал, что его самого все это тяготило.
Он не знал, что Вероника спасла его от тюрьмы, в тот раз, когда забирали парней по деревням и некоторых расстреляли как заложников. Я про это знала, а знала потому, что однажды вечером слышала, как она сказала Лео: нашего Ивана отпустят. Слава богу, ответил Лео. И доктору, сказала Вероника, ему спасибо. Это я слышала собственными ушами. Но Ивану я об этом никогда не рассказывала. На нас, из поместья, уж и так все косо смотрели, потому что в Подгорном бывали немцы. Если бы кто прознал, что Вероника имеет влияние на начальников в немецком штабе, от этого всем бы не поздоровилось. Как-то Иван был категорически не в духе из-за госпожи Вероники, и я, сама не знаю, зачем, сказала ему, радуйся, хозяйка тебе здорово подсобила. Ну, как бы не так, подсобила, повторил он, как упрямый осел, который ничегошеньки не смыслит. Тебе и невдомек как, бросила я, отвернувшись. Наверное, следовало бы ему тогда во дворе, когда он такие гадости говорил, все и выложить. Но все развивалось так стремительно, что голова у меня шла кругом.
Когда я вернулась на кухню, там воцарилась тишина, только лишь Фани громыхала посудой, которую только что принесла из столовой и перемывала дрожащими руками, при этом приборы то и дело падали на пол. Остальная прислуга молча смотрела перед собой в ожидании развязки.
Шум наверху прекратился, голоса теперь доносились из охотничьей комнаты, где незнакомцы уселись закусывать. Не впервой. Господин Лео часто среди ночи впускал их и кормил, а уходя, они уносили с собой полные рюкзаки. Я же знала об этом, ведь я им сама столько раз нарезала колбасы и сыра, я все еще верила в то, что ничего не должно было случиться. Садовник Майцен из Гореньи Васи, рассказывал мне, что хозяин передал им в лес даже типографский станок, не только продуктами снабжал. В его охотничьем домике они часто ночевали. Он молодец, сказал Майцен, никого не хочет обижать, ни немцев, ни своих. Я знала, что он человек разумный, и потому все еще надеялась, что в конце концов все как-то обойдется.
Однако в воздухе носилось что-то зловещее.
Никогда еще они не врывались вот так и не переворачивали вверх дном все комнаты, как в тот вечер. Вообще-то до этого они никуда, кроме как на кухню, никогда не заходили. И нас закрыли в кухне, а хозяина с хозяйкой в столовой. В тот вечер с нами не было Майцена, были горничные, Фани и несколько работников, одного из них звали Франц, он помогал Майцену в саду. И старая хозяйка, Вероникина мама наверху в своей комнате. Я за нее боялась, у нее было слабое здоровье, и если бы кто-нибудь вооруженный вошел к ней в комнату, она бы наверняка насмерть перепугалась. В углу на кухне за столом сидел не знакомый мне человек, молча уставившись перед собой, ни с кем словом не обмолвился. Сказали, что это коннозаводчик откуда-то с Ига рядом с Любляной. Я и теперь не знаю, кто это был, и что он в тот вечер там делал. Может, он хотел продать нового коня госпоже Веронике, не знаю, такие дела делаются днем, почему же он там остался до вечера? Лютой зимой? Не знаю, много я не знаю и не понимаю. В том числе и того, почему я до последнего верила в то, что ничего худого не может случиться. Ну, возьмут кое-какие вещи, они называли это реквизицией, положат на повозку и уедут.