3
А в это время у Анджали был перерыв в съемках. Перекур. Она стояла на пожарной лестнице в задней части студии на Леонард-стрит, и пыталась пускать дымные кольца.
Анджали снималась в еще одной рекламе присыпки “Джонсонз Бэби”. Идея этого рекламного ролика была в том, чтобы переиграть сцены из знаменитых фильмов. Анджали участвовала в знаменитой сцене из “Касабланки”.
Для тех, кто не в курсе: в финальной сцене “Касабланки” Хамфри Богарт, играющий Рика, приходит к суровому и благородному решению, что Ингрид Бергман, играющая Ильзу Лунд, должна улететь из Касабланки со своим мужем, еврейским эмигрантом по имени Виктор Ласло, которого играет Пол Хенрид. Это суровое и благородное решение, потому что Рик и Ильза влюблены. Этот фильм романтизирует великодушие. Когда самолет с Ильзой и Виктором взлетает, унося их от опасности, Рик поворачивается к капитану Луи Рено, которого играет Клод Рэн, и говорит ему: “Луи, мне кажется, что это начало прекрасной дружбы”. Это одна из двух знаменитых фраз. Второй знаменитой фразы — “Сыграй еще, Сэм” — в “Касабланке” нет, и это хорошо знают все почитатели фильма.
В новом варианте Анджали играла роль Ингрид Бергман. Сюжет ролика был таков. Анджали Бергман испытывает искушение остаться с другой, менее известной маркой детской присыпки.
Но измены аморальны. Они неприемлемы. Каждый младенец должен сопротивляться искушению бросить “Джонсонз” в погоне за новизной. И в конце концов самолет взлетает с младенцем-Анджали на борту. “Джонсон и бэби — прекрасная дружба”, гласил рекламный слоган. Я знаю. Знаю, что это неправильно. Я знаю, что прекрасная дружба относилась не к Ингрид Бергман и Полу Хенриду. И даже не к Ингрид Бергман и Хамфри Богарту. Это была гомоэротическая дружба. Но я не виноват. Ругайте присыпку “Джонсонз Бэби”.
Интерпретировать всегда трудно. Частенько интерпретация личностна и субъективна. Ошибаются не только авторы рекламы присыпки “Джонсонз Бэби”. Анджали тоже могла ошибаться.
Выкурив одну за другой две “Мальборо Лайте”, Анджали вспомнила весь восхитительный сюжет “Касабланки”. Это была история знаменитого любовного треугольника. Это был фильм о великодушии. Затягиваясь, Анджали сообразила, что она — Рик, она — Хамфри Богарт. Поэтому она должна поступить, как Рик. Она должна уступить Нану Моше. Конечно, ей не хотелось уступать Нану, но что будет, если она не уступит? Нана может бросить Моше ради нее. Но Анджали не хотела, чтобы Нана бросала Моше. Ей было тяжело думать о том, чтобы оставить Нану, но если Нана бросит Моше, будет еще тяжелей.
Это была трагедия. Но трагедии так благородны, думала Анджали. Эти мысли так тронули ее, что она чуть не расплакалась прямо на пожарной лестнице, рядом с Олд-стрит.
Честно говоря, у меня совсем другая теория по поводу финала “Касабланки”. Он не кажется мне трагичным. Мне-то кажется, что это хэппи-энд. Виктор Ласло был евреем, борцом чешского сопротивления. Он был трудолюбивым и храбрым интеллектуалом-антифашистом. И я не думаю, что этот финал трагичен. Виктор бежит, спасая свою жизнь, а мы должны печалиться, потому что жена осталась с ним, а не ушла к мрачному владельцу эмигрантского бара в Касабланке. Лично меня это совсем не печалит. Я не думаю, что любовь настолько важна. Мне не кажется, что уныние так уж притягательно. Не стоит романтизировать любовный треугольник.
На самом деле Анджали не стоило волноваться по поводу трагичности любовного треугольника, потому что Нана вовсе не собиралась уходить от Моше. Да и драмы-то никакой в тот момент не было, потому что Нана не была влюблена в Анджали. Нана любила Моше. Она любила Моше и один раз ему изменила. Вот что волновало Нану. Ее не раздирали чувства, она просто чувствовала свою вину.
Я не вижу ее вины. Она не завела роман на стороне. И в общем, не она одна в той ситуации допустила промах. Даже Моше мог бы предугадать события. Однако Нана считала, что вина лежит лишь на ней одной, и от этого нервничала. До слез.
После сеанса лесбийской любви она проплакала несколько вечеров. И вообще Нана стала слезлива. Она то и дело плакала. Но я расскажу об одной из ночей. Нана лежала в постели с Моше и с игрушечным леопардом. И плакала серыми от туши слезами. От этих слез макушка леопарда потемнела. И швы леопардовых когтей совсем запачкались. Пока она плакала, Моше, который уже почти спал, обнимал ее сзади. Он притерся членом к ее мягкой попе, и не издавал ни звука. Было три часа ночи.
Моше пытался проснуться.
Плач глухой ночью порождает много забавных моментов. И всяких ироничных курьезов. Это может показаться бессердечием, но это так.
Нана нервничала. Моше был сбит с толку. Его здравомыслящую подружку Нану вдруг стало что-то мучить. Видите? Вот первый ироничный курьез. Нану ничего не мучило. Она просто нервничала.
— Шш-такое? — спросил Моше. Ему так хотелось спать.
— Уттр вечра мдренее, — пробормотал он, мягко касаясь ее плеч. Потом рука упала на постель. Моше так устал. В голове у него все плыло. Но Нана не спала.
— Што слчилось? — спросил Моше. Он чувствовал себя беспомощным. Это, думал Моше, оттого, что он отчаянно хотел спать.
Но Моше чувствовал себя беспомощным не только из-за навалившегося сна. Я знаю: он чувствовал себя беспомощным, потому что Нана плакала. Вот и все. Просто из-за ее слез. По неким внутренним причинам чужие слезы всегда вводили Моше в ступор. Наши чувства, в конце концов, ограниченны. Мы чувствуем только то, что можем чувствовать. Не так уж это приятно, но это так. Это сложно, это трудно, и, повторюсь, не очень-то приятно.
Моше было трудно.
Он отодвинулся в тщетном беспокойстве. Он слушал плач Наны.
— Киса, может, ты бы, ну, может, ну ялюблютебя, знаешь? — говорил он.
— Нана, Нана, — напевал он ей в ухо голосом кумира публики в три часа ночи. Нана пыталась ответить.
— Прети, ммм, я. Я прост. Ох, прети, — сказала она.
Моше подумал, что все заканчивается. Может, это прелюдия к тишине, подумал он. И как только она не поймет, как хорошо спать, спатьспатьспать.
— Ланна, сказал он, — все хрошо.
Но нет. Это была не прелюдия к тишине. Не прелюдия ко сну. Это была прелюдия к повтору.
Пока Нана бормотала и всхлипывала, Моше исходил досадой. Он пытался рассмотреть невидимые часы, тикающие где-то на столике у кровати. Скоро рассвет, волновался Моше, должно быть, скоро, и он встанет с постели разбитым и усталым. Сможет ли он вспомнить слова своей роли, вот в чем вопрос. Он попытался мысленно пройтись по роли. В припадке истерики Моше не мог вспомнить ни одной фразы Слободана Милошевича. Он был в панике. Все было так шатко.
Глубокой ночью Моше был перепуган до глубины души. Он чувствовал опасность.
Когда он был маленьким и иногда просыпался ночью, испугавшись странных очертаний своих objets trouves,[6] хранившихся в шкафчике с игрушками, Моше точно знал, что он в безопасности. В детстве Моше никогда не боялся своих “прыгающих бобов”, матрешек или оранжевого с черными пятнами деревянного слона ростом в дюйм. Он не боялся, потому что в углу комнаты была лестница. Стоило подняться на несколько ступенек, и вот он, рай, на полочке в паре дюймов от потолка, где блестели в темноте раскрашенные деревянные животные. А если и это не поможет, он знал, что прямо за дверью его сторожит мама, в мохнатом кивере и красной форме с новенькими золотыми пуговицами, как и обещала.
Но теперь была глубокая ночь, и Моше было так одиноко. Он чувствовал груз своих лет. Всех двадцати шести с небольшим лет. Рядом плакала его подруга Нана.
— Пжалста, обними мня, — сказала она, — обними пжалста.
Ах, Моше, Моше. Испуганный Моше. Он был уже большой. И не мог совладать с происходящим.
На следующее утро Нана виновато занималась сексом с Моше.
Если вы еще не поняли, я хочу пояснить. Это не сексуальные отношения. Нет. Вы не то читаете. Вы читаете об их чувствах. Вы читаете об этике.
А Моше, взрослый Моше не чувствовал себя виноватым. Он был сверху. Он менял угол атаки, и вагина Наны всхлюпывала и похрюкивала в ответ. Но это не была его идеальная позиция. Нет, ему хотелось другого. Он хотел то, чего особенно любил. Что же он так любил? Постойте, сейчас я вам расскажу. Он особенно любил, когда Нана закидывала ноги кверху, прижимая их к груди, упираясь коленками в ключицы.
Но этим утром любимая позиция Моше была Нане не слишком по душе. Такое утро, думала Нана, не для прозаической секс-акробатики. Нет. Ее мучили раскаяние и альтруизм. Она хотела угостить Моше чем-то особенным. Она собиралась проделать то, о чем всегда мечтала. Моше всегда просил ее помечтать о том, чего бы ей хотелось. Она собиралась вести себя грязно.
“Грязно” означало “пописать”.