Когда он вновь поднялся на палубу, ночь разгоняла последние, перерезанные траншеями пласты тумана. Море было пустынно. В каюте капитана ему снова попался на глаза итальянский журнал («Определенно, у меня так никогда и не хватит времени его прочитать! А этот volo infernale[8], должно быть, весьма поучителен!»). Потом, держа под мышкой свернутый матрас, он поспешно покинул каюту. Однако, прежде чем спуститься в трюм, Жорж побежал на корму, желая определить, как глубоко осело судно. Луч фонаря нырнул в зеленую воду, осветив перо руля и одну из лопастей винта, и привлек несколько рыб. Да, корпус опустился. И все-таки ничего серьезного. Сейчас он заделает трещину, и это чертово судно еще долго продержится на воде. Настроение у Жоржа улучшилось, он почти избавился от того страха, который до этого сжимал его сердце.
Ах, если бы только они приехали пораньше! Но Даррас сказал, что они будут здесь в полночь, а уж он все рассчитал. Конечно, день пролетел быстро. Ему пришлось немало поработать, потом оба эти посещения. Не говоря уже о том страшном сне (ему и сейчас еще было не по себе после этого кошмара). Но теперь, с наступлением темноты, время тянулось бесконечно долго, и Жорж все чаще и чаще смотрел на часы.
Половина десятого.
В трюме он заложил трещину матрасом, придавил его бочками и железным ломом и снова взялся за насос; он долго работал, не проверяя, уменьшился ли уровень воды. Сидя на своих местах, крысы по-прежнему следили за ним. «Ты же видишь, болван! Ты же видишь, что нельзя останавливаться!» Да, но руки уже плохо слушались его, ноги в промасленных, сковывавших его, точно доспехи, брюках болели. Несколько мгновений, подняв голову, он наблюдал через пролом за медленным кружением звезд. Потом перевел взгляд на часы: десять часов двадцать минут. «До чего же тянется время!» Но мысль, что Даррас уже близко, приободрила его. Он представил себе матросов на «Сен-Флоране»: должно быть, они уже с тревогой ждут, когда появится судно, всматриваются, не видны ли огни. Хотя нет, еще слишком рано! Все равно. Ведь эта посудина так много значила для них. Они убедятся, что он, Жорж, сделал все, чтобы ее отстоять, что он здорово «пошевеливался», как любил говорить Ранджоне! А может быть, Даррас уже рассказал им о своем плане создания верфи на кооперативных началах? Что решат они? Там видно будет. Он вспомнил, как они прощались с Даррасом на палубе «Анастасиса», и у него стало тепло на сердце. Он снова взялся за насос, решив не давать себе больше передышки до одиннадцати часов ровно! Когда он работал насосом, вода вокруг него приходила в движение. Она булькала. Отсветы фонаря змейками пробегали по ее поверхности. Десять часов тридцать пять минут. Крысы вдруг отчаянно запищали («Тише вы, греческий хор!») и как безумные куда-то все разом устремились… Он измерил уровень воды. Вот проклятие! Видно, еще одна трещина, и не маленькая, существовала где-то за этими горами железа и стали. Или же какой-то лист обшивки так расшатало, что он был уже не в силах сдержать страшный натиск моря. Один этот насос не мог больше помочь. Ему казалось теперь, что слово «опасность» начертано на конце доски, служившей ему лотом. Вода побеждала. После только что пережитых минут надежды его захлестнула волна горечи. К тому же он смертельно устал, мускулы совсем одеревенели. Он натянул прямо на тело полотняную куртку, взял фонарь и решил подняться на минуту на палубу, взглянуть на море. «Анна, сестрица Анна, не едет ли там кто?»… Полчища крыс пребывали в непонятном возбуждении! Некоторые крысы перепрыгивали через светлое пятно фонаря, и он отражал тогда их мятущиеся тени. «В жизни не видел таких огромных крыс! Чем только они питаются?» Жорж стоял у нижней ступеньки металлического трапа, напротив развороченной кочегарки, прислушиваясь к крысиной возне там, где лежали упавшие балки, в том месте, за которым… Ах, вот оно что! Сомнений быть не могло, он окаменел от отвращения. Его чуть не вырвало, когда он представил себе их омерзительное кишение. Должен ли он был вмешаться? Он взял лопату, поднял ее, не в силах принять решение, сознавая свою бесконечную усталость и всю тщетность подобного сражения. «Какая мерзость!» Он изо всех сил швырнул лопату на груду железного лома, и гул от удара прокатился по всем отсекам трюма. В эту минуту Жорж сознавал, что во время войны больше всего его мучило обнаженное лицо смерти, смерти, лишенной того уважения и ритуалов, которыми обычно окружают ее живые, смерти без прикрас, в ее страшной, нечеловеческой реальности, реальности пустынь, океанов, ледников, межпланетных пространств! Он машинально закурил сигарету. Но после первой же затяжки отбросил ее, убежденный («Ведь правда вы одобряете меня, Джина?»), что должен был хоть этим, хоть этой сдержанностью почтить память несчастного помощника кочегара, но убежденный также и в том, что эта его щепетильность ничего не значит, что она совершенно бессмысленна.
В конце концов, взбешенный этой возней и писком, напоминавшими об отвратительном пиршестве, желая вдохнуть хоть немного свежего воздуха, он вылез на палубу, но с трудом, все мышцы у него болели. Море было пустынным. Туман растаял, и небо сверкало звездами. Ночная прохлада ласково коснулась его лба, его горящих щек, груди. Нигде не было видно ни огонька. Ему стало тревожно. «Только бы их ничего не задержало!» Но нет, где-то в этой ночи уже спешили к нему друзья, «вот и мы, старина, мы уже близко, еще немного терпения!», и Ранджоне следил за работой дизелей, запущенных на всю катушку, и Макс стоял у штурвала, и Даррас, прижавшись лбом к стеклу, вглядывался в темноту, да, все это скоро закончится шумной и радостной встречей!
Он направился к камбузу, нашел там пачку галет, коробку сардин, вино, сушеные фиги, перекусил на скорую руку около бывшей радиорубки (все аппараты были разрушены, повсюду валялись куски фанеры, одна из переборок покоробилась во время пожара), не переставая всматриваться в даль.
Одиннадцать часов семнадцать минут.
Он решил, что вернется в трюм и уже не отойдет от насоса до прихода «Сен-Флорана». А тогда уж Даррас и Ранджоне обсудят сложившуюся ситуацию и возьмут все в свои руки! С той минуты решать будут они, а он, Жорж, лишь исполнять приказания. Он разрешил себе одну сигарету, выкурил ее около капитанского мостика, подавленный беспредельностью ночи, среди которой вспыхивало и гасло короткое свечение. На мачте печально горели красные фонари. Что же, пора было спускаться, так как, по правде говоря, мысль об этой воде, которая неудержимо просачивалась в трюм, тревожила его.
Уже осталось позади первое перекрытие решетчатого настила над машинным отделением, теперь он должен был спуститься по железному трапу, некоторые ступеньки которого покорежило во время взрыва. В этом месте звуки, доносившиеся из трюма, сливались с шорохом, проникавшим сверху через провал, словно шепот далеких звезд. Отяжелевший от усталости, поглощенный мыслью о том, откуда просачивается вода (почему бы ему еще раз не попытаться определить это место?), он не сумел обойти какую-то торчащую балку, ноги его, покрытые слоем масла, соскользнули, он закричал, раскачиваясь в пустоте (выпущенный из рук фонарь упал вперед, прорезав темноту), и рухнул рядом с фонарем на помост в пролете между балками, и бок ему, точно железной шпагой, пропорол один из прутьев решетчатого настила или лестничного ограждения, развороченных взрывом; голова у него раскалывалась от глухого рокота волн, доносившегося через обшивку корабля из самых глубин той бездны, куда он, медленно кружась, погружался.
Это монотонное пение, эти сетования раздавались все громче и громче, по мере того как кающиеся грешники, минуя разрушенные дома деревни, приближались к вершине холма, к церкви с развороченной папертью и расколотой надвое колокольней; эта бесконечно грустная литания звучала среди развалин, в этой пустыне, куда ветер приносил чудовищный запах трупов, лежавших на противоположном склоне! И эти люди в белых монашеских рясах с капюшонами, со свечами и распятиями в руках, с темными, глядевшими сквозь прорези глазами, шагали плечом к плечу, слегка раскачиваясь, словно стараясь усыпить какую-то очень древнюю, извечную боль. От их пения, казалось, вздымались на пути тучи огромных черных мух; а он, Жорж, со своими солдатами в касках, замаскировавшись ветками, с ружьями в руках, с патронташами на животе, смотрел на проходящую процессию в честь сердца Иисусова, с хоругвями, с бумажными лилиями и розами, а там, на другом берегу реки, другие солдаты в касках, только в зеленых мундирах, должно быть, тоже слышали этот однообразный гул, эти молитвы, возносимые под белым январским небом высоко в горах Абруцци; ему, Жоржу, шел двадцать второй год, и он совсем недавно узнал, что смерть существует, что это не абстрактное понятие, а… Боже, до чего он страдает! А пение все продолжается, отдается толчками в его крови, а глаза в прорезях капюшонов почти неподвижны, равнодушны, о, как мне больно; чудом уцелевший фонарь, лежавший рядом на поперечном брусе, отвергал это воспоминание, эти утешающие голоса! Нестерпимая боль, огненными искрами пронзившая все его тело и отозвавшаяся в мозгу, теперь сконцентрировалась в одном месте и жестоко терзала его. Лежа на спине, упираясь затылком в какой-то невидимый ему предмет, он стал осторожно ощупывать пальцами кожу вокруг раны, но каждое прикосновение вызывало новую волну острой боли, подкатывавшей к горлу, отдававшейся в пояснице. Его прошибал холодный пот. Он сказал себе, что должен отодвинуться, отползти от края. Одно неловкое движение, и он провалится в эту пропасть. Прут, о который он поранился, находился слева и был снова нацелен на него, фонарь лежал чуть дальше, свет его был обращен в сторону трюма. Он инстинктивно протянул к нему руку, но в то же мгновение железные когти снова вонзились в его внутренности. Побежденный, он замер в неподвижности, прислушиваясь к чему-то, что томилось и страдало в глубине его существа. Не отчаиваться. Скоро его товарищи будут здесь. Значит, надо сохранять силы и волю. Ничего еще не было потеряно. Лонжеро тоже был ранен в пах, выкарабкался и живет. Жорж не сомневался в том, что тоже выживет. Он чувствовал, как эти мысли приносят успокоение его израненному телу, да и сами эти мысли теперь, когда он немного оправился от удара и прекратилось страшное головокружение, теснились в его мозгу, по-прежнему ясные и быстрые, вселяя в него уверенность, что подобная ясность и трезвость ума никогда не смогут исчезнуть. Больше всего сейчас его мучила жажда. Он открыл рот, чтобы вдохнуть хоть немного этого сырого воздуха, проникавшего через пролом с промытого неба. В поле его зрения пробоина была чуть скошена, и сквозь нее, как трагический знак, на фоне холодных созвездий — зеленый фонарь на вантах, и этот медленно покачивающийся фонарь напоминал о бесконечной пульсации Вселенной, заставляя тоскливо сжиматься сердце. Теперь, когда он лежал неподвижно, сосредоточившись, замкнувшись в себе, осторожно дыша, он, казалось, получил блаженную передышку, несмотря на эту тяжесть, на эту жадную пасть, присосавшуюся к его поясу. Он всегда больше всего опасался именно этого: гнусной раны в живот. И вот на тебе! В конце концов это с ним и случилось! «Надо же быть таким неловким!» Он испытывал чувство, знакомое проигравшему игроку, который вновь азартно переживает минуты, предшествовавшие катастрофе, уверенный в том, что никогда больше не повторит роковой ошибки. Но кто сможет повторить все сначала? Как всегда, ставок больше нет! При этих словах Жорж закрыл глаза и погрузился в воспоминания о Мадлен, которая ждала его, потому что она, конечно же, ждала его, быть может, она приедет к нему; о ее приближении он узнает по ее серебристому смеху, который он так любил; и этот ее смех уже летел к нему, его нес морской ветерок, он бился о железные переборки, его птица счастья! Но может быть, уже слишком поздно, может быть, он потерял слишком много времени на этом долгом, — не таком уж, в сущности, долгом — и все-таки изнурительном пути. О Мадлен, ее сердце, смех, поцелуи, вся ее нежность! Широкое, расклешенное платье Мадлен заслонило знойное небо над его головой — «чего бы я только не отдал за один-единственный стакан воды!», — и ее глаза смотрели на него, глаза Мадлен, сияющие добротой, любовным пылом, безграничным великодушием. «Но значит, вы ничего не понимаете, Жорж!» Да, теперь он наконец понимал, а она подсмеивалась над ним, покусывая губу, лукавая, с искрящимися глазами. «Вы, значит, не понимаете, что я вас люблю!» Да, вы любите меня, и это удивительная история, Мадлен, хотя моя песенка — нет, нет, это не так! — спета, но нет у меня другого желания, как сделать вас счастливой, посвятить вам свою жизнь — или то, что от нее осталось! Боже, как хочется пить!.. Прижать вас к своей груди, вас, улыбающуюся, молодую, нежную, любящую! Хоть бы они наконец приехали! Который сейчас может быть час? Даррас сказал: в полночь! Но как поднять руку, взглянуть на часы — циферблат как далекая звезда! Они будут довольны мной! Я выстоял, несмотря ни на что. Пока на борту потерпевшего кораблекрушение судна остается хоть один человек, его нельзя считать покинутым! Пока остается хоть один живой человек, само собой разумеется! Но я жив, я жив, будьте справедливы! Признайте это, я жив, меня держит сердце, оно по-прежнему бьется, прислушайтесь к его биению! Совсем еще новый мотор! Совсем еще новое сердце! Уж не тускнеет ли свет фонаря? Он с опаской посмотрел на него, словно от того, сядет или нет батарейка, зависела его собственная жизнь. В лихорадке, горячившей ему кровь, он больше не чувствовал боли, ее сменил какой-то внутренний холод, холод темных сырых коридоров, полных шепота, шорохов, криков, вздохов! У него снова начался бред, ведь только в бреду перед ним мог возникнуть такой элегантный Жоннар, в смокинге, с сияющим лицом. «Но взгляните же! Взгляните же, вы просто слепы! Имейте мужество хоть раз, хотя бы один раз по-настоящему взглянуть на нее!» — и он указывал на Мари-Луизу, которая тоже улыбалась ему. «До чего же вы глупы, Море! Разве вы не поняли? У вас нет ни честолюбия, ни жестокости, ничего того, что позволяет добиться успеха в жизни!» А Жорж пытался вырваться, кричал: «Оставьте меня, черт возьми! Оставьте меня!», но Жоннар его не отпускал: «Идемте, вы сами увидите!» — и притянул к нему Мари-Луизу, поднес руку к ее лицу, сорвал покрывавшую его пелену, и теперь, когда исчезли все румяна, перед ним предстало другое лицо, бледное, гладкое, словно выточенное из слоновой кости, но Жоннар снова принялся расчищать это лицо, словно срывал шелуху с гигантской луковицы, — и уже появилась другая Мари-Луиза, еще более бледная, с нездоровой кожей, посиневшими губами, потом еще одна — с морщинистыми веками, и еще одна: «Взгляните же, глупец! Так, значит, вы ни о чем не догадывались, Море? Разве я не предупреждал вас, что вы в конце концов за все мне заплатите?» И вот появилась еще одна Мари-Луиза, с дряблым подбородком, впалыми щеками, но рот ее продолжал улыбаться, и глаза блестели из глубины высохших орбит. «Итак, дорогой Море, итак, молодой безумец! Вы поняли теперь? Вы поняли?» И он включил магнитофон, и зазвучала медленная, торжественная музыка, а Жорж все умолял: «Оставьте меня!», а Мари-Луиза, или эта женщина, или эта глубокая старуха, как зловещая птица, подмигивала ему, протягивала к нему свои высохшие, белые руки, а он кричал, звал Дарраса, но ни один звук не сорвался с его губ, язык распух и, словно огромная губка, залепил ему рот. Он потерял сознание.