Приятель мой так расчувствовался, что увидя нас жующих, рукой показал на гору яблок в углу:
— Эх вы, горожане, горожане, — разве вы увидите столько, показывая на яблоки, которые лежали в накат от пола до потолка…
Мы разговорились о рукописи, писателях, болезни, а спутница моя уже была у камина, быстренько разожгла его, благо дровишки были рядом, и чайник уже засопел, созывая нас за стол. Пили чай с яблочным вареньем, а потом запели песни, одна была особенно задумчивая: «Ничто в полюшке не колышется, только грустный напев еле слышится…».
И я подумал, вот как она умеет уловить настроение эта чудная маленькая женщина, а приятель от нее был в восторге.
… Я часто думал, может, действительно, мне нужна такая женщина, но мы с ней почему-то никогда не говорили о любви. Когда я начинал, она обычно говорила: «Нажилась, налюбилась, не хочу, не хочу, не хочу». Она была, как тот парнишка, которого бы я взял с собой в разведку, но когда она отдалялась, мне все чаще и чаще хотелось ее видеть и быть с ней рядом…
Как-то дома, за чаем, я заговорил о ней, вмешался папа, но маме вдруг захотелось познакомиться с Жанной. Для меня мама всегда хотела жену необыкновенную: или певицу, или музыкантшу, наконец, может художницу. Мама моя немного пела, рисовала, читала французские книги.
А я в женщинах совсем не разбирался, был с ними робок, не зная, куда деть руки, как заговорить, знал, что мне нужна помощница, как Жаноча, но чего-то боялся…
А вот мама решилась: «Познакомь меня с Жанной!», — я запротестовал, я знал, что Жанна совсем не в ее вкусе, да еще служащая… «И не поет? — пробовала спрашивать меня мама, — и не играет?».
Но все же она решилась сама на знакомство, вызвала Жанну по телефону в сквер, напротив, около работы.
Жанна, ничего не подозревая, вышла, простенькая такая, совсем незаметная, не яркая, в толпе и не заметить, а мама, назвав себя, стала расспрашивать её о наших отношениях.
— Какие отношения? Помогала Вашему сыну, вижу, что трудно ему ходить одному, провожу до трамвая, или через площадь, я привыкла всем помогать, разве нельзя? Доведу до дома и возвращаюсь, здесь рядом и мой дом. Или вот, в больницу к нему бегала, как не помочь, мало ли что… Конечно, первым делом я хотела Вас вызвать, а Владимир Григорьевич не разрешил, говорит, зачем волновать родителей, я и подумала, правильно, зачем волновать, мне было нетрудно и квартиру закрыть, и поухаживать за больным, ведь одному в больнице плохо, нужно дополнительное питание, газеты…
— А вот, как смотрите, ведь у него ног нет, и приложила платочек к глазам, — все война…
А Жанна не задумываясь, ответила:
— Да? А я и не заметила, ну палочка и палочка, ну хромает и хромает, значит, надо помочь… — она не понимала, что от нее хотят. Мама еще спрашивала ее о сыночке, и она, как взрослая женщина, отвечала:
— А что, сыночек, сыночек как сыночек, уже большой, — мы с ним везде вместе, за ним особого ухода не нужно, все сам умеет, и дрова мне принесет, и воду…
— Да, сколько ему лет? — спрашивает мама.
Жанна гляделась совсем молоденькой девчонкой…
— Пять, совсем самостоятельный мальчик, даже за хлебом сам сходит.
С каждым ответом, мама все удивлялась… (это уж потом Жаноча мне сказала), а дома мама за обедом сказала: «Ты знаешь, сын, она такая маленькая…» — и все. В доме ничего не менялось, и про Жанну все, как будто забыли…
А я все время думал о ней, о моей маленькой, заботливой женщине. О любви мы не заговаривали, но я чувствовал, что она смотрит только на меня, она как-то не замечала других мужчин, хотя многие говорили ей комплименты… Может она просто жалеет меня? А раз жалеет, может, полюбит? Или полюбит потом? Я уж постараюсь… Я буду её жалеть, думал я, беспокоиться о ней, заботиться… Вот так раздумаюсь ночью…
Нужно брать ее с её сыночком, со всем ее прошлым, взять и начать всё сначала, чтобы никогда не вспоминать, что было там, в прошлом… Ну, сыночек её, ведь это ее продолжение, продолжение ее рук, как будто это она сама, единое… Ведь женщина никогда сама не скажет о своем отношении к мужчине, надо самому, и я решил — вот встану и сразу пойду к ним и все решу разом…
Но легко было думать об этом ночью, и вот настал день… И думы. А вдруг она меня не любит, это меня страшило, и тогда сразу все оборвется.
И я решился. Зашел к ним, они были дома, на меня пахнуло уютом, дымком попахивало от печки. Вовка, сыночек, маленькой кочергой шуровал в печке дрова, она гладила белье. Удивились, гостей не ждали, но сразу сели за стол, закипел на плитке чайник.
И я решился и спросил тихо:
— Жаноча, ты меня любишь?
Она молча кивнула.
— Пойдешь за меня?
Опять кивок.
— А если все вместе уедем из Куйбышева? — я знал, что она очень любила свой город.
И опять кивок.
Я задавал и задавал свои вопросы.
Жанна Павловна стала единственной для меня женщиной на всю жизнь. И вот 45 лет мы с ней были вместе.
апрель, 2002 г.
МАЛЕНЬКИЙ РАССКАЗ О ЛЮБВИ
Из дневника[2]: «… я хочу, чтобы ты знала: не только я сам, но и мысли мои постоянно с тобой… Может быть, и запись прежних размышлений скажет тебе о постоянных моих думах, о несовершенствах наших будней, которые — увы! — не всегда мы способны изменить.
Занимаюсь разными домашними делами — то холодильник сломался, то терраску, то лодку надо красить, то траву в огороде выбивать… Ты недовольна, всякая моя работа тебе поперёк горла: „На что время тратишь?!“.
И всё-таки копошишься с делами, и каждое из дел кажется важным. Думаешь: не всё же тебе всем этим заниматься? Обеды, кормёжка, посуда, огород и так отнимают всё твоё время, все твои силы…
… Я продолжаю восстанавливать и совершенствовать то, что нарушается в процессе будничной нашей жизни. И всё время живёт во мне сознание необходимости, важности тех дел, которые я делаю.
И вот в какой-то момент силы твои вдруг надламываются, ты валишься на кровать с давлением, со сверканием в глазах…
И сразу мои отношения с моими делами меняются. Сразу сознаёшь всю необязательность тех хозяйственных дел, которыми только что был озабочен. Всё становится ненужным. Охватывает вдруг возникшая в доме пустота. И понимаешь, что значит моё земное бытиё, без твоей улыбки, вопрошающего взгляда, без твоего постоянного теплого присутствия в моей жизни!..
Всё материальное — ничтожно, преходяще, временно, не определяет, не может определять человеческую жизнь! Главное — это наше человеческое, духовное родство с тобой, в нём и в ней опора, удерживающая меня на этом свете, опора всех моих творческих стараний. Сознаёшь это только в такие вот драматические моменты. Сознаёшь, переживаешь… Возможно ли всё это изменить? Может быть так и устроена жизнь?».
…Они прожили длинную жизнь, и он всё время боялся потерять её… Потеря явилась нежданно и ополовинила жизнь его. Искал всё время уединения, жил уже безвыездно на хуторе, у леса и озера, созданного его усилиями и вписавшегося в окрестную жизнь, как будто с её изначальности. Вечерами, как прежде, при ней, он скидывал, с каждым днём казавшиеся всё более неподъёмными протезы, освобождено садился в верную свою лодочку, плыл среди кустов и стволов отмерших уже ольховин и берёз, выплывал на чистый плёс. Приткнувшись к камышу, неотрывно смотрел на закат, куда уходил, медленно меркнул ещё один день его жизни…
В сумерках садился он на терраске, тоже сделанной и верно служившей ещё при ней, запрокинув голову, смотрел с неподвижной качалки в звёздное небо. Тишина на лугу, в лесу, на озере казалась ему скорбным даром природы последним его дням. От той, второй, суетной людской жизни, он ушёл. У него уже не было сил быть в ней: тот опыт, который зовётся мудростью, и который он познал, в уединении отдавал листкам бумаги, даже без надежды на то, что когда-то кому-то поможет он проникнуться познанными им законами жизни, которые люди почему-то величают тайнами. Он ушёл из мира людей, где вновь и вновь закипали страсти, где боролись зло и добро, корысть и бескорыстие, где одна страсть на какое-то время одолевала другую, и эту одолевала новая страсть, и над всем поднимался в мучительном борении со страстями разум, побуждая человека двигаться к Человеку и к Человечному Бытию.
Что мог ещё он сделать для возвышения силы человеческого духа, человеческого разума: жизненную энергию, которая была заложена в него, он же отдал всё-таки разуму — не страстям. И сожаления о том, что не так он прожил свою жизнь, что мог прожить её как-то по-другому, у него не было.
Он смотрел в бесконечность звёздного неба, внимая скорбности тишины уходящей в ночь земли, медленно остывающей от напряжённости дневного движения жизни, и мысль о возвращении его из вторичного людского мира в изначальное для всего сущего и каждого человека — в мир природы, в мир неотвратимо движущейся материи, от вечера к вечеру всё более овладевала им, становилась всё более определённее и ближе, а в конце-концов стала как бы сутью его души и тела.