– Нет. Понимаете, я дежурю. Мне надо вас сторожить. – Он робко улыбнулся.
– Ну, с вами было бы нетрудно совладать. Даже такому старику, как я.
– Дежурят у нас всегда двое, – пояснил священник. – Снаружи Мигель с автоматом. Это приказ Эль Тигре. И еще потому, что одного можно уговорить. Или даже подкупить. Все мы только люди. Кто из нас выбрал бы такую жизнь по своей воле?
– Индеец не говорит по-испански?
– Нет, и это тоже хорошо.
– Вы не возражаете, если я немного разомнусь?
– Пожалуйста.
Чарли Фортнум подошел к двери и проверил, правду ли говорит священник. Индеец сидел у двери на корточках, положив на колени автомат. Он заговорщицки улыбнулся Фортнуму, словно оба они знали что-то смешное. И почти неприметно передвинул свой автомат.
– А вы говорите на гуарани, отец мой?
– Да. Я когда-то вел службу на гуарани.
Несколько минут назад между ними возникла близость, симпатия, даже дружба, но все это улетучилось. Когда исповедь окончена, оба – и священник и кающийся – остаются в одиночестве. И если встретятся в церкви, оба сделают вид, будто не знакомы друг с другом. Казалось, что это кающийся стоит сейчас возле гроба, глядя на часы. Чарли Фортнум подумал: он высчитывает, сколько часов еще осталось.
– Может, передумаете и выпьете со мной, отец?
– Нет. Нет, спасибо. Может, когда все кончится… – И добавил: – Он запаздывает. Мне уже давно пора было уйти.
– Кто это «он»?
Священник сердито ответил:
– Я же вам сказал, что у таких, как мы, нет имен.
Темнело, и в проходной комнате, где были закрыты ставни, кто-то зажег свечу. Дверь к нему они оставили открытой, и ему был виден индеец, сидевший с автоматом у порога. Интересно, подумал Чарли, когда настанет-его черед спать. Человек по имени Леон давно ушел. Тут был еще и негр, которого он раньше не замечал. Если бы у меня был нож, подумал он, смог бы я проделать в стене дыру, чтобы сбежать?
Человек, которого звали Акуино, внес свечу, держа ее в левой руке. Чарли Фортнум заметил, что правую руку он не вынимает из кармана джинсов. Может, он держит там револьвер… или нож… Он снова стал обдумывать свой явно безнадежный план пробуравить дырку в глинобитной стене. Но в немыслимом положении только и остается, что искать немыслимый выход.
– Где отец? – спросил он.
– У него дела в городе, сеньор Фортнум.
Он заметил, что все они обращаются с ним крайне вежливо, словно пытаясь его заверить, будто «во всей этой истории нет ничего личного. Когда она кончится, мы сможем остаться друзьями». Но не исключено, что это обычная вежливость, которую, как говорят, тюремный надзиратель проявляет перед казнью даже к самому отпетому убийце. Люди так же почтительно относятся к смерти, как к знатному незнакомцу, приехавшему в город, пусть даже визит его вовсе некстати.
Он сказал:
– Я так хочу есть, что, кажется, съел бы вола.
Это было неправдой, но вдруг они так глупы, что дадут ему нож? У него создалось впечатление, что он попал в руки не к профессионалам, а к любителям.
– Потерпите немного, сеньор Фортнум, – сказал Акуино. – Мы ждем Марту. Она обещала сварить похлебку. Готовит она не очень вкусно, но если бы вы посидели в тюрьме, как я…
Он подумал: ага, похлебку. Значит, мне снова дадут только ложку.
– Тут осталось немного виски, – сказал он. – Может, выпьете со мной?
Акуино сказал:
– Нам пить не полагается.
– Капельку, за компанию.
– Ну разве что совсем капельку. Закушу луковицей, Марта принесла их для похлебки. Лук отобьет запах. Огорчать Леона не хочется. Он человек воздержанный, ему так положено, но мы-то, слава богу, не священники. Вы мне слишком много налили, – запротестовал он.
– Много? Да всего половину того, что налил себе. Salud [привет (исп.)].
– Salud.
Он заметил, что Акуино так и не вынул правую руку из кармана.
– А вы кто, Акуино?
– В каком смысле кто?
– Вы рабочий?
– Я преступник, – с гордостью сказал Акуино. – Мы все преступники.
– Это ваше постоянное занятие? – Фортнум поднял стакан, и Акуино последовал его примеру. – Но ведь не с этого же вы начинали?
– Ну, я, как и все, ходил в школу. Нас там учили священники. Они были хорошие люди, и школа была хорошая. Леон там тоже учился, он хотел стать abogado. А я – писателем. Но ведь и писателю надо на что-то жить, поэтому я стал торговать – продавал на улице американские сигареты. Контрабандные из Панамы. И хорошо зарабатывал… То есть мог позволить себе снять комнату еще с тремя парнями, и у нас хватало денег на chipas. От них здорово толстеешь. Они куда питательнее маниоки.
– У меня за городом имение, – сказал Чарли Фортнум. – Мне был бы очень кстати новый capataz. Вы человек образованный. Вам было бы легко обучиться этому делу.
– Ну, теперь у меня другая работа, – с гордостью заявил Акуино. – Я же вам сказал, что я преступник. И поэт.
– Поэт?
– В школе Леон помогал мне писать. Сказал, что у меня талант; но вот как-то раз в Асунсьоне я послал статью с критикой янки в газету. У нас в стране Генерал запрещает что-нибудь печатать против янки, и после этого они не стали даже читать те статьи, что я им посылал. Подозревали, что там есть какой-то двойной смысл, отчего у них будут неприятности. Решили, что я – politico [политик (исп.)], и что мне тогда оставалось? Я и стал politico. За это они посадили меня в тюрьму. Так всегда бывает, если ты politico и не Колорадо ["Колорадо" – национально-республиканская правительственная партия (основана в 1887 г.), опора диктатуры Стреснера], то есть не из партии Генерала.
– В тюрьме было плохо?
– Еще как плохо, – сказал Акуино. Он вынул правую руку и показал ее Чарли. – Вот тогда я и стал писать стихи. Чтобы научиться писать левой рукой, надо очень много времени, и потом пишешь медленно. А я ненавижу все медленное. Лучше быть мышью, чем черепахой, хотя черепаха и живет гораздо дольше. – После второго глотка виски он стал разговорчивым. – Меня восхищает орел, он камнем падает с неба на жертву, не то что гриф, который, медленно махая крыльями, слетает вниз и поглядывает, совсем ли она подохла. Поэтому я и взялся за стихи. Проза течет медленно, а поэзия падает, как орел, и бьет, прежде чем опомнишься. Конечно, в тюрьме мне не давали ни пера, ни бумаги, но стихи и не надо записывать. Я их заучивал наизусть.
– А стихи были хорошие? – спросил Чарли Фортнум. – Правда, я-то в них не разбираюсь.
– По-моему, кое-какие были хорошие, – сказал Акуино. Он допил виски. – Леон говорил, что некоторые были хорошие. Сказал, что они похожи на стихи какого-то Вийона. Тот тоже был преступником вроде меня.
– Первый раз о нем слышу, – сказал Чарли Фортнум.
– Стих, который я сначала написал в тюрьме, – рассказывал Акуино, – был о нашей самой первой тюрьме, о той, в которой мы все побывали. Знаете, что сказал Троцкий, когда ему показали его новый дом в Мексике? Считалось, что в такой дом не сможет проникнуть убийца. Он сказал: «Напоминает мою первую тюрьму. Двери так же лязгают». У моего стихотворения был рефрен: «Отца я вижу только сквозь решетку». Понимаете, я писал о манежах, куда в буржуазных домах сажают детей. У меня в стихотворении отец преследует сына всю жизнь: сначала он школьный учитель, потом священник, потом полицейский и тюремный надзиратель и в конце концов сам генерал Стреснер. Генерала я как-то видел, когда он объезжал страну. Он зашел в полицейский участок, где я сидел, и я его видел через решетку.
– У меня скоро родится ребенок, – сказал Чарли Фортнум. – И я хотел бы увидеть этого маленького негодника, пусть ненадолго. Но, знаете, не через решетку. Хотел бы дожить до того, чтобы узнать, мальчик это или девочка.
– Когда он родится?
– Месяцев через пять или вроде этого. Точно не знаю. В таких делах я плохо разбираюсь.
– Не беспокойтесь. Вы будете дома, сеньор, задолго до этого.
– Если вы меня убьете, не буду, – ответил Чарли Фортнум, все же надеясь, несмотря ни на что, получить их обычный ободряющий ответ, как бы фальшиво он ни звучал; но не удивился, когда его не услышал: он начинал жить в царстве правды.
– Я написал много стихов о смерти, – весело, с удовлетворением сообщил Акуино, подняв на свет стакан с остатками виски, чтобы поймать в нем отблеск свечи. – Больше всего мне нравится одно с таким рефреном: «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». А Леону не нравится, он говорит, что я пишу, как крестьянин, я ведь когда-то и собирался стать крестьянином. Ему больше нравится то, где сказано: «В чем бы ни была твоя вина – пищу всем дают одну и ту же». И есть еще одно, которым я доволен, хоть и сам толком не знаю, что я хотел сказать, но, когда хорошо его прочтешь, оно звучит красиво: «Когда о смерти речь, то говорит живой».
– Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти.
– По-моему, чуть не половина моих стихов – о смерти, – сказал Акуино. – А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть.
– Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок.