Над Обводным висело солнце, ещё довольно пылкое, несмотря на поздний август, – крапива у трансформаторной будки пыльно светилась в его лучах. На площадке было пусто. Частью члены клуба пребывали в отъезде по случаю каникул, но некоторые уже вернулись в город – родители спешили снарядить гимназистов в путь по новому учебному году.
Гера, вчера только прибывший с дачи на Ладоге, некоторое время назад договорился по телефону с Лёней, прозванным товарищами Свинтиляй (смысл с первого предъявления не открывался), встретиться на базе, и вот – пришёл, а Лёни нет. Никого нет. Усевшись на стопку покрышек, Гера принялся разглядывать железнодорожную насыпь, тянущуюся от Царскосельского вокзала и переходящую над Обводным в мост с клёпаными железными балками перекрытия. Перекрытия поддерживали гнутые металлические конструкции, тоже прошитые рядами крупных клёпок. На мосту стоял красивый красно-белый тепловоз, низко гудящий работающим двигателем и, должно быть, ожидающий какой-то руководящей команды. Гера искал перемен, но ничего не изменилось за лето – ни насыпь, ни мост. Сетка ограды, отделявшая верхний край насыпи от железнодорожных путей, приветливо зияла знакомыми дырами-лазами – Гера с товарищами, вопреки запретам, не раз пробирался на разведку в те заповедные земли, густо заросшие травой и полные загадочного, наполовину ушедшего в землю мусора. Здесь следовало быть осторожным – обычно тут собирались старшие, и встреча с ними была чревата неприятностями. Дыры в сетке то и дело штопали колючей проволокой железнодорожные рабочие (держались кружева недолго), а тут за лето – ни одной новой латки.
Могучая машина пыхтела на мосту, но команды всё не было. Удручённый отсутствием новизны в знакомом пейзаже, Гера принялся провожать взглядом несущиеся вдоль насыпи в обе стороны автомобили. Потом незаметно задумался, вспомнив, как вчера вечером, едва разобрав вещи после возвращения с Ладоги, отправился с родителями на день рождения к дяде Серёже, бывшему геологу и другу отца, который жил в Старой Деревне и, точно леший, всегда угощал гостей чем-то грибным. И не просто грибным, а, как утверждали старшие, изысканным. Отец решил не садиться за руль, и они спустились в метро. Когда механический голос объявил в вагоне: «Станция “Чкаловская”. Следующая станция…», две видные девицы (Гера считал, что знает толк в женской красоте, хотя, конечно, относительно устройства этих существ имел вопросы), уже взрослые, окончившие, наверно, школу и учившиеся в институте, посмотрели друг на друга, и одна сказала: «Интересное название. Не знаешь, кто такой был этот Чкаловский?» Гера обомлел. Он не предполагал, что взрослые могут быть такими глупыми. Он дернул отца за рукав рубашки, тот взглянул на него сверху и улыбнулся – он тоже слышал. Воспоминание это наполнило Геру каким-то лёгким воздухом, и он почувствовал себя значительным. Пропустил даже, как укатил с моста красивый тепловоз.
Тут из-за торца краснокирпичного дома, смотрящего на Обводный, появился Лёня, но задумчивый Гера заметил приятеля, когда тот был уже в двух шагах.
– Здоро́во, Глобус, – по-взрослому протянул руку Лёня.
Они были ровесники и учились в одном классе, хоть жили в разных дворах. Даже шорты у них были одинаковые – защитного цвета, с вместительными накладными карманами под клапанами на бёдрах и такими же – на заду. В них, в эти карманы, влезала уйма всякой всячины. Очень удобно. Эти шорты купила Гере мама в магазине на Загородном. Лёне они так понравились, что он упросил родителей купить ему такие же.
За лето с Лёней произошли изменения. Черты лица его стали резче, он вытянулся и загорел каким-то нездешним каштаново-жёлтым загаром.
– Ого, – сказал Гера, пожав протянутую руку так, что та быстро ускользнула из его пятерни. – Тебя что, гуталином намазали?
Лёня улыбнулся – грубость Гериных слов была показной и обиды не таила.
– Во Вьетнам летал с родаками, – весомо сообщил он. – Там знаешь как жарит? Чуть зазеваешься – вся шкура облезет.
– Вьетнам – это где? – Гера учился прилично, но программу не обгонял, а политическую географию им ещё не преподавали.
– Тоже мне – Глобус… Потом покажу на карте, – пообещал Лёня, – такая колбаса вдоль океана… Во, гляди. – Он достал из кармана розоватую каменную фигурку раза в два побольше шахматной – пузатого лысого человечка с мешком в руке, толстощёкого, улыбающегося пухлыми губами, с хитро прищуренными глазками на круглом лице. – На тебя похож. Смеющийся Будда называется. – Лёня посмотрел на Геру и на фигурку, словно сличая их друг с другом. – На – это тебе, подарок.
Гера взял фигурку – она была увесистой и приятно лежала на ладони гладким боком.
– Мрамор, – со знанием дела пояснил Лёня. – Там, во Вьетнаме, место есть такое – Мраморные горы. Торчат из земли громадины километр высотой, и все из чистого мрамора. Ну, как скалы. А вокруг всё мастерские да лавки – вьетнамцы от этих гор отламывают куски и вырезают всякие штуковины. Хочешь – слона в полный рост, а хочешь – шашки с ноготь.
– Мраморные горы? Заливаешь, – из приличия не поверил Гера.
– Честное слово! – Лёня возбудился от ничем не мотивированного недоверия. – А вьетнамцы все на мотороллерах – вжик-вжик… И на лицах повязки, чтобы от солнца не сгореть. И в океане они не купаются, а только ловят кальмаров и креветок на таких круглых лодках, точно на тазах. И фрукты там… У нас похожего и близко нет. Личи, допустим… Это… ну, словно виноградина в скорлупе. Или, к примеру, плод дракона – такой розовый кочан с яйцом внутри, а яйцо белое, в маковую крапинку. – Лёня, будто воображаемый мяч, обхватил ладонями воздух, показывая размер яйца. – Хотя на вкус – так себе. Персик лучше.
Гера невольно испытал досаду – Лёня за лето узнал и увидел что-то, что, как ему казалось, превосходило по значению его собственные впечатления. Однако поделать с этим ничего было нельзя. Разве что высмеять его слова, но этого Гера не умел. Он хотел при встрече рассказать Лёне про коня Орлика, живущего в посёлке на Ладоге у соседей Кудыкиных. Бабка Кудыкина была ведьма – об этом знали все в посёлке, – она научила Геру одному смешному заклинанию… А Орлик был влюблён в козу Онайку и всюду ходил за ней, не сводя с козы зачарованного взгляда. Это был умный конь. Он катал на своей широкой спине не только детей, но и чёрного кота Барнаула, а кроме того, дружил с лосем, живущим в лесу неподалёку. Бывало, Орлик с козой Онайкой ходил в лес к лосю в гости, в самую чащу, где среди сосен стояли две огромные берёзы: одну звали Подопри Небо, а другую – Зацепи Тучу, – на спину Орлику вскакивал Барнаул, а позади за ними бежал петух, бросивший ради такого приключения всех своих кур. Обратно из леса Кудыкины вызывали компанию пронзительной дудочкой – это значило, что скотине задан корм и пора обедать. Гера хотел рассказать об этом Лёне, но теперь, конечно, история про Орлика и Онайку померкла бы рядом с мраморными слонами в полный рост и солёным океаном. Хотя и Ладогу местные в посёлке называли морем – так и говорили, отправляясь ставить или снимать сети: «Пошёл в море».
Ничего рассказывать Гера не стал, он был гордым молодым человеком и не любил оказываться в положении, где мог бы сесть в лужу и выглядеть жалким.– Спасибо. – Гера спрятал смеющегося Будду в боковой карман, сразу же потяжелевший и оттянувшийся. Он хотел сказать Лёне что-то ещё, о чём готовился поведать при встрече, что-то помимо истории про Орлика и Онайку, но мысль – штука летучая: не схватил – упорхнула.
На страже синих ворот, перед которыми то и дело мелькали выезжающие с заправки машины, стоял вахтёр. Вернее, сидел – за воротами, сбоку, была сложена из пенобетона каморка с окном, через которое вахтёр бросал в мир злые взгляды, следя, чтобы не запарковался у створки и не запер въезд/выезд приехавший на мойку лопух. Этот скуластый мужичок, обветренный временами года, был одарён неодолимой страстью: он ненавидел людей. Не абстрактно, как ошибку творения, а совершенно предметно – всех, кто оказывался рядом. И именно за то, что случай свел их мимоходом в непозволительной близости. Ненависть его имела колоссальный ресурс – окажись под рукой верстовой столб, он ненавидел бы и столб, однако живой человек лучше – больше поводов к ненависти. Живой человек и смотрит не так, и ходит не так, и скажет, как обделается, а иной, чего доброго, и постоит за себя, чем только раззадорит. При этом мужичок был хлипок, и случись драка, ему бы накидал и подросток. Будь его воля казнить, пожалуй, казнил бы всех, а без этого бессилие ненависти жгло его таким огнём, что на вахтёре можно было бы сушить бельё после стирки, не пыхай он сквозь поры зловредными миазмами. Вахтёра звали Рухлядьев. При скверном своём характере он и сам нуждался в презрении и ненависти, как обычные люди нуждаются в любви. Чувствовать себя живым, незряшным, занимающим важное место под солнцем означало для Рухлядьева постоянно находиться в поле презрения и гнева окружающих. И желаемого он добивался в два счёта – ненавидеть его было легко, так как чувство это зарождалось исподволь, само собой, без усилий, такая мера заносчивости проглядывала из-под покровов его неудержимого фиглярства. Знавшие Рухлядьева люди смотрели на него как на плесень, и он не спорил, поскольку сам считал себя плесенью, но только благородной, как на сыре.