– Боже, ох боже. Мне хотелось, чтоб ты хорошо провела время, а вышло только, что тебя тошнит, вот и все, – повторял это снова и снова.
– Все в порядке, – говорю я. – Забудь. – И забралась обратно в постель, и заснула без всяких проблем, как бы под кайфом от принятой нами выпивки, и спала абсолютно как мертвая. Утром только в десять проснулась, паршиво себя чувствовала, но принесли кофе, отчего мне стало чуточку лучше. Впрочем, это ведь и была жизнь на широкую ногу.
Говард уходил в то утро сам по себе, оставив меня бездельничать в прекрасном новом пеньюаре, а когда вернулся, то выглядел чуточку мрачно, поэтому я сказала:
– В чем дело?
– Ох, ни в чем, – сказал он.
– Ладно, – говорю я, – давай рассказывай. Я же вижу, что-то где-то не так. Ты поставил все деньги на лошадь и они вылетели в трубу?
– Нет, – сказал Говард. – Меня полиция забрала, вот и все. Видишь ли, я ходил тут вокруг этим утром, пробовал сделать немножко добра, а никто, видно, не хочет, чтоб им добро делали. – Он казался очень растерянным и весьма оскорбленным. – Я ходил вокруг с пятифунтовыми бумажками и раздавал их бедным.
– Что ты делал? – спросила я.
– Раздавал пятифунтовые бумажки лондонским беднякам в качестве акта сострадания и милосердия.
– Ох, нет, – сказала я и не раз повторила. Потом говорю: – Как же ты можешь сказать, кто бедняк? – Поразительно, в самом деле, на какие вещи способен был Говард, предела тут не было, просто вообще не было никакого предела. – В наши дни, – говорю я, – никаких бедных нету, не так ли? Я имею в виду, у всех благосостояние, разве не так, и как раз из-за этого столько проблем, правда? Я имею в виду, как в той пьесе, что мы смотрели как-то вечером.
– Должна быть куча народу, которому нужны деньги, – сказал Говард. – Это само собой разумеется, в газетах полно объявлений насчет переживающих трудности благородных женщин, и беженцев, и так далее. Ну, я не понимаю, почему надо отдавать свои деньги каким-то организациям, которые все их пускают на жалованье секретаршам и так далее. По-моему, лучше давать деньги, как в старые времена, как бы лично тем, кого видишь на улице, кто в них нуждается.
– Ох, Говард, – говорю я. – И что ты сделал?
– Ничего больше, – сказал Говард. – Ходил по улицам, раздавал там и сям пятифунтовые бумажки, и кто-то сказал, что я спятил, другие сказали, что мне должно быть стыдно раздавать фальшивые деньги. А потом я увидел, как мне показалось, переживающую трудности благородную женщину…
– Что это значит? – я спрашиваю.
– Ох, – сказал Говард, – какая-нибудь старая леди, знававшая лучшие дни и имевшая множество слуг, которых теперь у нее больше нет, так что приходится обходиться без них. Таких вроде бы можно узнать по одежде – одежда нарядная, очень старая, и по разговору – речь благовоспитанная. В любом случае, я одну такую увидел, как мне показалось, прямо за улицей под названием Суррей-стрит, возле Эмбанкмента,[14] подошел, говорю, это вот небольшое пожертвование, и попробовал дать ей пять фунтов, а она завизжала, что к ней пристают, оскорбляют, и прочее, тут приходит полиция и говорит: «Что такое?» Потом меня забрали в участок, я попробовал объяснить, а они говорят: «Ну-ка, легче на поворотах». Потом спрашивают, где я живу; говорю тут, в этом самом отеле, а они думают, я шучу. Ну, один позвонил посмотреть, остановился ли здесь некий мистер Ширли, и ему говорят да. Тогда меня, видно, приняли за очень милого сумасшедшего типа, но посоветовали прекратить эти акты милосердия, однако не отказались, когда я дал сотню монет в их благотворительный фонд, или как он там называется. После этого все пошло по-другому – да, мистер Ширли, большое вам спасибо, сэр, – хотя я заметил, как сержант разглядывал одну пятифунтовую бумажку па свет, настоящая ли. Совсем испорченный народ, – с каким-то отвращением сказал Говард.
Ну, тогда мне показалось, что Говарду нельзя доверять и пускать одного, и поэтому я решила не делать ничего такого, отчего меня стошнило бы или еще раз не позволило выйти с ним вместе. Впрочем, неделя почти кончилась, потому что послезавтра мы должны были лететь в Нью-Йорк, начинать по-настоящему отдыхать. У меня было ощущение, что мне не особенно это понравится, но я кругом была в странном положении. Когда я думала про наш маленький домик в Брадкастере, то никак не могла удержаться, – видела Редверса Гласса, работавшего за столом в гостиной, и, не успев опомниться, оказывалась рядом с ним на коврике перед камином, а это вообще было нехорошо. Я как бы сбилась с дороги. Наверное, делать надо было одно: двигаться без остановки, надеясь, что я это переживу, потому что на самом деле это просто что-то физическое. Я бы все деньги потратила или пораздавала, даже от норки охотно избавилась бы, если б можно было наверняка получить то, чего мне хотелось, а именно: вернуться в прежние времена, когда я работала в супермаркете на Гастингс-стрит, а Говард в том или в другом месте, и нас было только двое, счастливых и богатых ровно настолько, чтобы держать в серванте бутылку кипрского шерри. Но я все время возвращалась и видела, вещи переменились, вещи всегда меняются, ты их не остановишь, и тебе надо только спешить и спешить.
И мы поспешили закончить свое пребывание в том самом очень шикарном отеле с видом на один лондонский парк. Говард расплатился в отеле по счету бумажками, а не чеком, было просто жутко смотреть, как все эти денежки вылетают со свистом, так что складывалось впечатление, будто все упились бы с этими деньгами, если б за ними никто не присматривал. Говард совал бумажки во все дыры и щели официантам, чистильщикам обуви и носильщикам, всем на свете, даже попробовал сунуть фунт одному из гостей, но тот гость, которого мужчина за стойкой назвал сэром Каким-то Там Таким, очень широко известным, очень достойно и добродушно отнесся, сказав, мол, мы все ошибаемся, не то что та самая так называемая благородная леди, из-за которой Говард вляпался в неприятности. И вот мы поехали в такси на так называемый аэровокзал в сплошном окружении своих чемоданов из свиной кожи, и Говард весь потрескивал типа свиной отбивной, битком набитый долларовыми бумажками, аккредитивами и так дальше. В Америку, старики, это ж можно рехнуться. Хотелось бы мне, чтоб меня видел тогда мистер Слессор, – леди Дженет Ширли, отбывающая в Америку. Дженет Гласс. Я была вынуждена признаться себе, что это звучит не так хорошо.
Мне казалось все страньше и страньше, что единственной новой волнующей вещью, возникшей после получения Говардом всех этих денег, был Редверс Гласс, да и тот в самом деле вошел в мою жизнь потому, что Говард те самые деньги отдал. Ну, конечно, он должен был их получить, прежде чем отдавать. С того момента, летя среди ночи в Нью-Йорк, я решила забыть Редверса Гласса и настроиться жить с Говардом, который, в конце концов, был моим мужем и изо всех сил силился обеспечить мне жизнь, которую я, на его взгляд, хотела. Хотя полет в жутком и страшном холоде казался странным способом доставить мне удовольствие. Конечно, в самолете было тепло и мило, полет был для меня настоящей новинкой. Самолет был американский, про что можно было сказать просто по покрою формы стюардессы, очень смуглой, хорошенькой и высокой в этой самой форме, хоть она и была англичанкой, а не американкой. В самолете мы ели американскую еду – ветчину, как бы варенную в патоке, и мороженое с яблочным пирогом со слоистой коркой, которая очень сильно крошилась. И кофе был очень хороший, и полет мне по-настоящему нравился. Но когда мы приземлились в аэропорту Айдлуайлд, это такой нью-йоркский аэропорт, то вылезли из самолета в пронзительный холод, и я очень затосковала по дому. Пришлось долго ждать, пока наш багаж проходил таможню, и тогда мы пошли в очень жаркий бар, выпили кофе. А потом поехали в сам Нью-Йорк. Мы оба себя чувствовали совсем заброшенными, никого не зная, сидя в автобусе, глядя в окошко. Я немножечко удивилась, увидев, что в конечном счете Нью-Йорк не из одних небоскребов. Были там и дома, часть пути попадались уж очень обшарпанные на вид, прямо типа трущоб. Я знала, что Америка – страна новая, и странным казалось, откуда тут эти трущобы взялись за такое короткое время. Потом въехали в большой туннель с очень слабым светом, а когда выехали, то увидали ту самую часть Нью-Йорка, с небоскребами, она называлась Манхэттен. Ну, скажу вам, вид в самом деле такой, что дух захватывало, эти здания просто вздымаются башнями в небо, даже на Говарда это немножечко произвело впечатление. Его фотографические мозги знали все про количество этажей в этих зданиях, однако на самом деле он раньше их никогда не видал, а это большая разница – знать и видеть.
Ну, все мы видели Америку в кино и по телевизору, но об одном нельзя было получить представление – запах. Он был другого типа, чем в Лондоне. В воздухе стоял очень ледяной резкий запах, и вдобавок тут как бы меньше пахло покойниками. Не могу точно сказать, что имею в виду, только в любом английском городе невозможно избавиться от ощущения, что в нем за все века умерли и похоронены миллионы людей, а их как бы духи все носятся, отчего этот город становится типа немножечко угнетающим, тягостным; здесь, в Нью-Йорке, подобного ощущения не возникало. Другой вещью, связанной с разницей между кино и реальностью, были сами люди. Я видела, как один мужчина на улице прочищал горло очень громко и некрасиво, в кино этого не увидишь. А разговаривали они почти так, как можно было ожидать, хотя все в Нью-Йорке, водители такси, продавцы в магазинах и тому подобное, оказались фамильярнее, чем я думала, никогда не скажут «сэр», все время «старина», «приятель» и тому подобное. На аэровокзале мы сели в такси, в такси с желтой крышей, как в кино, фамилия водителя написана на маленькой карточке. Им был Джо Манкович, или что-нибудь вроде того, который говорит: