Донателла возникла перед ним майским вечером за кулисами городского театра, после представления. Со времени его триумфального дебюта на телевидении минуло два года, и его слава уже пошла на убыль. На телевидении ему больше ничего не предлагали, но благодаря несколько выветрившемуся реноме ему удалось получить главную роль на театральных подмостках: он играл в «Сиде» Корнеля, для него это превратилось в марафон рифмованных тирад, которые он старательно декламировал, не особо вникая в смысл. Его вознаграждением после спектакля было не чувство, что он хорошо сыграл, а то, что он, не споткнувшись, дотянул до финала, подобно спортсмену, преодолевшему слишком длинную дистанцию. Хотя это он осознал только теперь, а в ту пору понимал, что публике больше нравится его лицо, а может, даже ноги, выгодно обтянутые трико.
Перед спектаклем возле его гримерной кто-то поставил огромную плетеную корзину, наполненную желтыми и коричневыми орхидеями. Но никакой карточки не было. Во время представления, выжидая, когда придет его черед декламировать, Фабио невольно разглядывал публику, пытаясь понять, кто же преподнес ему столь роскошный подарок. Но, ослепленный прожекторами, он не мог как следует рассмотреть окутанных темнотой зрителей; к тому же еще эта чертова пьеса…
После вежливых аплодисментов Фабио улизнул в гримерную, быстро принял душ и опрыскал себя одеколоном, подозревая, что таинственный даритель вот-вот появится.
Донателла ждала его в коридоре за кулисами.
Очень юная, с длинными волосами, высоко приподнятыми надо лбом, она протянула Фабио изящную руку.
Проникшись рыцарским духом роли, он, не раздумывая, прикоснулся к ней губами, чего обычно никогда не делал.
— Это вы? — спросил он, имея в виду орхидеи.
— Это я, — подтвердила она, опустив глаза, обрамленные блестящими черными ресницами.
Струящееся платье из шелка или муслина (он не разобрал) — нечто легкое, воздушное, сверкающее, восточное, — платье, созданное для женщины с гибким и нежным, невесомым телом, струилось, подчеркивая красоту рук и ног. Браслет, похожий на те, что носят рабыни, украшал ее белую руку. Но слово «рабыня» было к ней неприменимо: скорее, госпожа, отдающая приказания рабам, подобно Клеопатре, способная превратить в раба любого, — да, это была Клеопатра, восседавшая на горной вершине, излучавшая властную силу, — чувственная и в то же время робкая, диковатая.
— Вы со мной отужинаете? Я вас приглашаю.
Нужно ли было отвечать на этот вопрос? Ответил ли он?
Фабио помнил, что предложил ей опереться на его руку, и они покинули театр.
Уже на улице, ступая по освещенным лунным светом старинным мостовым, он заметил, что она была босиком. Уловив его удивление, она опередила вопрос:
— Мне так вольнее.
Она заявила это с такой непринужденностью, что он не нашелся, что возразить.
Как восхитительны вечерние прогулки, когда в прохладе крепостных стен витают ароматы жасмина, укропа и аниса. Рука об руку они молча поднялись в самую высокую часть крепости. Там находилась неописуемо роскошная пятизвездная гостиница.
Когда она направилась ко входу, Фабио невольно подался вперед, чтобы ее удержать: он никак не мог себе позволить пригласить туда спутницу.
Донателла, казалось, угадала его мысли. Она заверила:
— Не беспокойтесь. Их предупредили. Нас ждут.
Все служащие отеля, выстроившись в два ряда, склонились перед ними, когда они вошли в холл. Проходя по этой своеобразной аллее в сопровождении очаровательной женщины, Фабио не мог избавиться от впечатления, что ведет невесту к алтарю.
Хотя других гостей в этом изысканном ресторане не было, они устроились в отдельном кабинете, чтобы насладиться прелестью уединения.
Метрдотель обращался к его спутнице с преувеличенной учтивостью, повторяя: «ваше высочество». Сомелье поступал так же. Шеф-повар тоже. Фабио пришел к выводу, что перед ним знатная дама, на несколько дней остановившаяся в отеле. Несомненно, благодаря высокому происхождению на ее чудачества закрывали глаза и позволяли являться к ужину босой.
Им подали икру и лучшие вина; изысканные яства сменяли друг друга. Беседа витала в высших сферах: они рассуждали о пьесе, о театре, о кинематографе, о любви, о чувствах. Фабио сразу понял, что личных вопросов следовало избегать, ибо принцесса замыкалась в себе при малейшем проявлении любопытства. Он также обнаружил, что приглашению на ужин обязан тем двум прославившим его сериалам; к превеликому удивлению, он понял, что в свете своих романтических ролей производит на нее столь же сильное впечатление, как и она на него.
За десертом он позволил себе завладеть ее рукой, чему она не воспротивилась. С новой утонченностью, достойной его персонажей, он поведал ей, что только и мечтает о том, чтобы заключить ее в объятия. Донателла затрепетала, опустила взгляд, вновь вздрогнула и едва слышно выдохнула:
— Следуйте за мной.
Они направились к парадной лестнице, ведущей к номерам, оттуда она провела его в свои апартаменты — Фабио никогда не видел ничего прекраснее; он был ошеломлен роскошью шелков и бархата, вышивок, персидских ковров, подносов из слоновой кости, инкрустированных кресел, хрустальных графинов, серебряных кубков.
Она прикрыла дверь и, неуловимым движением скинув с плеч воздушный шарф, дала понять, что готова предаться ему.
Было ли то воздействием пышного убранства, словно взятого из восточной сказки? Воздействием изысканных вин и яств? Или же причина была в ней, столь необычной, одновременно строптивой и владеющей собой, утонченной и дикой? Что бы то ни было, Фабио провел волшебную ночь любви, самую прекрасную за все отпущенные ему годы. И сейчас, пятнадцать лет спустя, он мог подтвердить это со всей уверенностью.
Утром солнечные лучи, проникнув сквозь затворенные ставни, пробудили его от сладостного сна, вернув к суровой реальности: ему предстояло проехать восемьдесят километров и отыграть в этот день два спектакля. В восемь тридцать утра его уже наверняка будут ждать в холле отеля, администратор труппы опять выйдет из себя и наложит на него штраф. Конец сновидениям!
Он торопливо оделся, стараясь не шуметь. Это было единственное, что могло продлить очарование минувшей ночи.
Перед тем как покинуть комнату, он приблизился к огромной кровати с балдахином, на которой раскинулась Донателла. Она еще спала — бледная, истонченная, почти худая, с легкой улыбкой на губах. Фабио не осмелился ее разбудить. Он мысленно попрощался с ней — помнится, у него мелькнула мысль, что он любит ее и никогда не перестанет любить, — и выскользнул из комнаты.
Автобус въехал в ворота крепости и повез труппу, выступавшую под названием «Зеленые улитки», к городскому театру. Директор вошел в фойе и с мрачным видом объявил, что распродана только треть билетов. Он словно обвинял их в этом.
Пятнадцать лет спустя… это правда, он не солгал себе, покидая тогда апартаменты Донателлы… Да, он все еще ее любил. Если не сказать больше.
Этому роману недоставало конца. Возможно, именно поэтому он еще длился.
В то утро, бегом спустившись с горы, Фабио вовремя вернулся в свой отель и успел собрать чемодан; режиссер занес в его номер захваченные из гримерной орхидеи. Фабио вскочил в машину — в ту пору, на правах героя-любовника, ему еще предоставляли лимузин с шофером, он не трясся, как теперь, в автобусе вместе со всеми — и заснул; он поклялся себе позвонить в гостиницу, где провел ночь, но нужно было репетировать, размечать выходы на сцене нового театра, играть, вновь играть.
Он все откладывал звонок. А потом уже не осмелился объявиться. Театральная текучка взяла свое, и все происшедшее стало казаться сном. А главное, перебирая воспоминания, он понял, что Донателла несколько раз намекнула ему, что их встреча будет единственной для обоих — чудом, лишенным будущего.
Зачем было ее тревожить? Она богата, знатного происхождения, наверняка уже замужем. Он решился принять отведенное ему амплуа: мимолетный каприз. Его забавляла эта роль: мужчина-предмет, игрушка в ее руках. Воплощение ее фантазий доставило ему немалое удовольствие; она попросила его об этом столь мило, столь изящно…
Звук мотора затих, они прибыли. До репетиции у труппы оставалось добрых два часа свободного времени.
Фабио оставил чемодан в тесном номере и отправился в ту гостиницу.
Взбираясь по крутым улочкам, он размышлял о нелепости своих надежд. Почему он вообразил, что вновь увидит ее? Но если тогда она остановилась в гостинице, значит, приехала издалека, и у него не было никаких оснований надеяться на новую встречу.
«На самом деле я иду вовсе не на свидание, — с горечью подумал он. — Это даже не расследование. Это паломничество. Я блуждаю по своим воспоминаниям о той поре, когда я был молод, красив и знаменит, о той поре, когда меня еще могла желать принцесса».