Новая мода приводила порой и к неприятным последствиям. Мику Джаггеру на концерте в зале «Россия» чуть не выбили глаз, когда во время исполнения «Paint it Black» он совершенно случайно приложил к плечу деку гитары, как приклад, – под восторженный рев публики на сцену килограммами обрушились снятые с шей золотые цепи, одна из которых оцарапала ему щеку.
Не обошлось и без уродливых недоразумений. Эротический еженедельник «МК-сутра» описал в редакционной статье нечто, названное «популярной молодежной разновидностью виртуально-колофонического эксгибитрансвестизма» под названием «Painted Balls». Из-за этого чуть не возник скандал с патриархией, где «МК-сутру» читали, чтобы знать, чем живет современное юношество. В последний момент удалось убедить иерархов, что в виду имеются совсем не те крашеные яйца и расцвету духовности в стране ничто не угрожает.
Но высшей точкой влияния пэйнтбола на культурную жизнь обеих столиц следует все же признать открытие нескольких психоаналитических консультаций, где оставляемые краской пятна интерпретировались как кляксы Роршаха, на основании чего условно выжившие жертвы получали научно обоснованное разъяснение подсознательных мотивов заказчика акции. Впрочем, консультации просуществовали недолго. В них увидела конкурента частная силовая структура «Кольчуга» (впоследствии «Палитра»), та самая, которой принадлежал гениальный рекламный слоган «Чужую беду на пальцах разведу».
Восемь лидеров, которые когда-то собрались в «Русской Идее» для заключения конвенции, сами один за другим становились жертвами тлеющего передела мира. В этом смысле их судьба ничем не отличалась от судеб остальных авторитетов.
Славик Аврора был вынужден уехать в свое пиренейское шато после того, как у него в руках лопнуло наполненное сжатой краской яйцо (якобы от Фаберже), которое подарил ему на день рождения Костя Варяг. Самого Костю Варяга вскоре после этого со средневековым садизмом разрисовали кисточками-нулевками чеченские отморозки, мстившие за Сулеймана, и вся первая неделя на Мальдивах ушла у него на то, чтобы оттереть пемзой покрывшие все его тело зигзаги несмываемого красного акрила. А уход из бизнеса самого Кобзаря был полон трагического символизма.
Причиной оказалось его увлечение литературой, о котором мы уже говорили в начале нашего рассказа. Кобзарь не только писал стихи, но печатал их, а потом внимательно следил за реакцией, которой, если честно, как правило, просто не было. И вдруг на него обрушилась статья «Кабыздох», написанная неким Золопоносовым из газеты «Литературный Базар».
Несмотря на то что Золопоносов трудился в органе с таким обязывающим названием, он не то что не мог подняться до Базара с большой буквы, а вообще не умел этот самый базар фильтровать. Он ничего не понимал в поэзии и был специалистом в основном по мелкому газетному хамству. Больше того, он не имел никакого понятия о том, кто такой Яков Кабарзин, – стихи, напечатанные в альманахе «День поэзии», были первым, что подвернулось под его дрожащую с похмелья руку.
Есть во всем этом какая-то грустная ирония. Напиши Золопоносов хороший отзыв о стихах Кобзаря, он, возможно, стал бы частым посетителем «Русской Идеи» и получил бы некоторое представление об элите страны, в которой жил. Но он накатал один из своих обычных борзо-зловонных доносов в несуществующую инстанцию, из-за которых, говорят, завернутые в «Базар» продукты портились в два раза быстрее, чем обычно. Особенно Кобзаря возмутил следующий оборот: «а если этот мудила обидится на мою ворчливую статью…»
– Кто мудила? – вскипел Кобзарь, схватил телефон и назначил стрелку – понятно, не Золопоносову, а владельцу банка, к которому по межбанковскому соглашению о разделе газет отошли все издания на буквы от «И» до «У». Было до такой степени непонятно, где искать и за что прихватывать самого Золопоносова, что он был как бы неуловим и невидим.
– У вас там есть один обозреватель, – хрипло сказал он на стрелке бледному банкиру, – который не обозреватель, а оборзеватель. И он оборзел так, что мне кто-то за это ответит.
Выяснилось, что банкир просто не знает о существовании «Литературного Базара», но готов выдать всю редакцию, чтобы только успокоить Кобзаря.
– Я же не хотел брать букву «Л», – пожаловался он, – это Борька сбросил к «М» в нагрузку. А его разве переспоришь? Я, если хочешь знать, слово «литература» вообще терпеть не могу. Его, если по уму, надо написать через «д», потом приватизировать и разбить на два новых «литера» и «дура». А то какая-то естественная монополия выходит. Не, воздуху я им не дам, пусть не просят. Ты сам подумай – есть у них фоторубрика «Диалоги, диалоги». В каждом номере, тридцать лет подряд. Всякие там Междуляжкисы, Лупояновы какие-то… Кто такие, никто не слышал. И все – диалоги, диалоги… Спрашивается – о чем столько лет пиздили-то? А они до сих пор пиздят – диалоги, диалоги…
Кобзарь мрачно слушал, засунув руки в карманы тяжелого пальто и морщась от обильного банкирского мата. До него начало доходить, что несчастный обозреватель вряд ли мог оскорбить его лично, потому что не был с ним знаком и имел дело только с его стихами – так что и «козел», и «пидор» были, видимо, обращены к тем мелким служебным демонам, которых, по словам Блока, много в распоряжении каждого художника.
– Ну что ж, – буркнул Кобзарь неожиданно для оправдывающегося банкира, – пусть демоны и разбираются.
Банкир опешил, а Кобзарь повернулся и в сопровождении свиты пошел к своему золотому «Ройсу». Никаких распоряжений относительно обозревателя сделано не было, но осторожный банкир лично проследил за тем, чтобы Золопоносова выгнали с работы. Убить его он побоялся, потому что не мог предсказать, как изменится настроение Кобзаря. Служба безопасности ограничилась тем, что наняла литературного киллера и бродячих колумнистов, который изготовил и разместил в интернете следующий рейтинг:
100 худших образцов ни на что ни годной дряни, вызывающей в нормальном человеке острое омерзение (нижние пять позиций):
96) размокший в писсуаре окурок от сигареты «Ява Золотая».
97) рваный презерватив «Durex color» с запахом банана.
98) крайняя плоть больной фурункулезом свиньи, найденная под разделочным столом в колбасном цеху мясокомбината им. Микояна.
99) обозреватель Золопоносов.
100) гнилой яичник раздавленной крысы, прилипший к рельсу на перегоне «Кузьминке» – «Рязанский Проспект».
К рейтингу прилагался фальшивый столбец читательских откликов, где один фантом спрашивал, почему обозреватель не в самом конце, а на девяносто девятой позиции, а другой фантом в ответ высказывал предположение: для того, чтобы Золопоносов дорожил своим местом в рейтинге и сидел тихо, зная, что у него есть путь не только вверх, но и вниз.
Прошло два года. Однажды утром машина Кобзаря остановилась на Никольской у заведения под названием «Салон-имиджмейкерская Лада Benz», где работала его юная подруга. Кобзарь шагнул из машины на тротуар, и вдруг к нему кинулся ободранный маленький бомжик с велосипедным насосом в руках. Прежде, чем кто-либо успел что-то сообразить, он нажал на поршень, и Кобзаря с ног до головы обрызгало густым раствором желтой гуаши. Бомжик оказался тем самым обозревателем, решившим отомстить за погубленную карьеру.
Кобзарь благородно покачнулся, стер ладонью краску с лица (ее цвет напомнил ему о стакане яичного ликера, с которого все началось) и посмотрел на здание «Славянского Базара». Впервые он ощутил, до какой степени его утомило это грохочущее ничто, в которое он снова и снова шагает каждое утро вместе с прожорливой ордой комсомольцев, воров, стрелков и экономистов.
И тут произошло чудо – перед его мысленным взором вдруг открылся на секунду огромный, каких не бывает на земле, белый с золотом спортивный зал со свисающими с потолка золотыми кольцами – и там, в пустоте между ними, было какое-то невидимое присутствие, по сравнению с которым все славянские и не очень базары не имели ни ценности, ни цели, ни смысла. И, хотя охрана, пиная ногами безвольное тело обозревателя, кричала «Не считается!» и «Не катит!», он закрыл глаза и с силой, с наслаждением рухнул.
На похороны Кобзаря собралась вся Москва. Его открытый гроб целые сутки стоял на заваленной цветами сцене Колонного зала – только один раз, в перерыве, он на несколько минут вылез из него, чтобы перекусить и выпить стакан чаю. Люди в зале аплодировали стоя, и Кобзарь еле заметно улыбался в ответ из своего гроба, вспоминая о том, что пережил вчера на Никольской. Потом мимо по одному пошли люди, с которыми он вел дела, – останавливаясь, они говорили ему несколько простых слов и шли дальше. По условиям конвенции, Кобзарь не мог отвечать, но иногда он все же опускал на секунду ресницы, и проходивший мимо соратник понимал, что понят и услышан.
Несколько раз от особенно теплых слов глаза Кобзаря начинали мокро блестеть, и все телекамеры поворачивались к его гробу. А когда мэр, надевший в тот вечер простую рубаху в крупный сине-красно-зеленый горошек, наизусть прочел собравшимся одно из лучших стихотворений покойного, по щеке Кобзаря впервые за много лет пробежала быстрая слеза. Они обменялись с мэром невидимой другим тихой улыбкой, и Кобзарь вдруг понял, что мэр, несомненно, тоже видел Гимнаста. И слезы, больше не останавливаясь, потекли по его щекам прямо на белый глазет.