Служащие похоронного бюро, не торопясь, отыскивали нужный номер среди множества других вылинявших номеров, и ты, облокотившись на лестничные перила, смотрел на необычное убранство могил, представавших твоему взгляду на насыпи, уступом ниже: три больших каменных плиты серого цвета, безымянных, были уложены параллельно, и на них чья-то заботливая рука положила пучки полевых цветов и сверху прижала камешками от ветра.
Дождевая влага, блестевшая на обнаженной поверхности камня, придавала всей картине оттенок вкрадчивой нереальности.
Кто они были, эти мертвые, и чье давнее проклятие искупали? Антонио так же, как и ты, в смущении смотрел на могилы, и кто-то прошептал у вас за спиной: «Это Феррер Гуардиа, Дуррути и Аскасо».
— А Компанис? — спросил Антонио.
— Companys está mes amunt[33].
Ты отвернулся, чтобы друзья не заметили, как, точно воск, побледнело твое лицо. Вот так, подумал ты, ненависть преследует их до могил, не принимая в расчет ни поражение, ни ту чудовищную цену, которой они его оплатили; борьба не прекращается даже против самой памяти о них; и по сей день их ежедневно убивают неизвестностью. Физическое исчезновение было лишь первым шагом. Ангелы-хранители векового порядка были начеку, ревниво следили за выполнением правил: окутанный безвестностью и молчанием профессор сойдет в бездну забвения, и в смерти осмеянный и обобранный своими же соотечественниками, которые при жизни неотступно преследовали и унижали его. Могильщики поставили гроб в приготовленную в стене нишу; подобно его собратьям, лежащим в земле оскверненного гражданского кладбища, он, должно быть, тоже навечно будет вычеркнут из истории и из памяти людей за то, что, как и ты, сделал ставку на строгое и суровое человеческое благородство.
Дождь все еще шел, когда, сосредоточенные и молчаливые, вы покидали обиталище ваших соотечественников, чьи имена держат в тайне и скрывают, — обильная жатва смерти, безымянные мертвецы без крестов, без цветов, без венков. Ты медленно спускался по замшелым ступеням и, как шесть месяцев назад на бульваре Ришара Ленуара, ты почувствовал перебои в сердце.
Этого не забывай никогда: в провинции Альбасете, у шоссе 3212, километрах в двенадцати от Эльче-де-ла-Сьерра, на перекрестке дороги на Алькарас и той, что ведет к водохранилищу Фуэнсанта, справа от дороги поднимается над пустынной и бесплодной местностью каменный крест на грубом цоколе:
ДА ПОЧИЮТ В МИРЕ
ЗДЕСЬ КРАСНЫМ СБРОДОМ
ПРОВИНЦИИ
ЙЕСТЕ БЫЛИ УБИ
ТЫ ПЯТЕРО ИСПАН
СКИХ КАБАЛЬЕРО
ПОМНИТЕ И МОЛИ
ТЕСЬ ЗА ИХ ДУШИ
За пологой равниной Ла-Манчи, за пшеничными полями и пастбищами однообразной альбасетской долины, насколько хватает глаз тянутся под палящими лучами солнца холмы и скалы. Крутые тропинки ведут к пасекам, и временами проезжий может различить стадо коз и пастуха, похожих издали на пробковые фигурки рождественских вертепов. Растительность едва пробивается — редкие побеги розмарина и тимьяна, чахлые и высохшие стебли дрока, — а в августе на этих пыльных дорогах, неизвестных пока еще туристам, земля пылает под ногами, а воздух разрежен, и все тут чуждо жизни — и мертвые камни, и пустое небо, и чистый, неподвижный зной.
В тот первый и единственный раз, когда ты посетил этот край, ты поставил машину на обочине и, поднявшись на гребень, молча смотрел на крест, на разъеденные эрозией голые склоны, на бесформенные и бесцветные холмы. В 1936 году твой отец и еще четверо людей, тебе незнакомых, — их имена тоже были высечены на камне, — пали здесь под пулями взвода милисиано, и, глядя на мирную картину — пасека, развалины хижины, искривленный ствол дерева, — ту самую, что предстала их взору в последний момент, перед тем как прозвучал залп, а за ним — выстрелы, милосердно добившие их, — ты тщетно пытался представить, как все было. Это случилось в начале августа — пятого числа, как потом удалось установить, — и все, подумал ты, должно было выглядеть приблизительно так, как выглядело теперь: под солнцем погруженная в спячку голая степь, небо без единого облачка, охряные холмы, дымящиеся, точно хлебные караваи, только что вынутые из печи. Может, из-за камней осторожно выглядывала головка змеи и от земли, точно жалоба, поднималось густое гудение цикад.
Помнится, ты наклонился и собрал в ладонь горсть корявой щебенки в глупой надежде, что это поможет тебе хоть немного узнать о том, что тут произошло; словно прилежный ученик Шерлока Холмса, ты выискивал оставшиеся следы и приметы. Много дождей прошло с того дня (много, даже в этой прокаленной и скупой степи), и пятна крови, если они были, следы пуль и осколков (как разглядеть их по прошествии двадцати двух лет на этой пустой, каменистой почве?) — все это стало уже частью геологической структуры, окончательно вошло в землю и слилось с нею, и за прошедшие почти четверть века освободилось от своего первоначального значения и виновности.
Время постепенно заметало следы, — словно ничего и не было, подумалось тебе (и могильный памятник вдруг показался миражем, плодом внезапно расстроенного воображения). Другие насилия, другие смерти были и прошли, не оставив следа, и заурядная, сонная жизнь племени продолжала свое ненасытное течение. Палачи твоего отца тоже гнили в братской могиле на сельском кладбище, и над ней не было даже камня, призывавшего вспомнить их и за них помолиться. И те, кого вспоминали, и те, которых забыли, — убитые летом 36-го года и весною 39-го — они были палачами и жертвами в одно и то же время, звеньями единой цепи в трагедии, начавшейся за несколько месяцев до войны массовыми убийствами в Йесте в пору власти Народного фронта.
Ты вернулся к себе в имение, и — после наполнивших тебя горечью похорон Айюсо и бесцельного шатания по Монтжуику — картина местности, где произошел расстрел, постепенно стала в твоей памяти чем-то непременным, перемешавшись с образами и впечатлениями, возникшими во время поездки в Йесте в тот год, когда ты снимал фильм о бое быков и когда вас задержали жандармы. Факты в твоих воспоминаниях накладывались друг на друга и смещались, точно геологические пласты, сдвинутые резким катаклизмом; лежа на диване на галерее, — на улице дождь все еще падал на опьяневшую от воды землю, — ты рассматривал собранные в папку бумаги и документы — старые газеты, фотографии, программы — в последней и отчаянной попытке определить координаты своей заблудившейся судьбы. Переснятые Энрике в барселонском архиве периодики вырезки из «АБС», «Эль дилувио», «Солидаридад обрера», «Ла вангуардия» о майских событиях 36-го года были сложены стопкою вперемежку с фотографиями, сделанными тобою в 58-м году. С помощью тех и других ты мог воссоздать события и представить ситуации, нырнуть в прошлое и всплыть в настоящем, перейти от воспоминаний к догадкам, перетасовать реальность и вымысел. Несмотря на твои усилия сложить все воедино, детали истории распадались подобно тому, как луч света, проходя через призму, разлагается на цветовой спектр, и в силу странного раздвоения ты присутствовал на этом параде сразу как соучастник и как свидетель, как зритель и как актер, главный герой давней и навязчивой драмы.
Они собирались под тенью платановой аллеи, в стороне от крикливой толпы зевак, и за типично французским развлечением — партией в петанк — все до одного с понимающим видом судили о мастерстве и успехах игроков в кегли.
Их было с дюжину, буржуазных семей, бежавших от террора и беспорядков республиканской зоны и нашедших убежище в мирной обстановке маленького курорта на юге Франции, где они ждали, чем кончится эта жестокая распря, которую затеяли между собой у них на родине их же соотечественники. Дядя Сесар, его, теперь уже покойная, супруга, тетушка Мерседес и мать Альваро по вечерам водили их (его, Хорхе и двух его кузин) туда, к конной статуе маршала Льотэ, где собирались и другие семейства, их партнеры по игре: сеньор и сеньора Дуран (родители Паблито), родители Луисито и Росарио Комин, Кончита Солер со своей дочерью Куки, донья Энграсия (мать Эстебана) и другие господа и дамы, имена которых Альваро теперь уже забыл: женщины в старых летних туалетах, приспособленных к новой моде, мужчины — в мятых белых полотняных пиджаках и шляпах а-ля Морис Шевалье. Пока дети бегали, катались с деревянных горок и на качелях детского парка, взрослые устраивались на изящной террасе «Кафе-де-ля Пост» и за чашкою шоколада или пустого чая с молоком (времена были слишком худые, чтобы сорить деньгами) не торопясь обсуждали новости и утки, поступавшие из штаба генералиссимуса и повествующие о новых преступлениях коммунистов и победном продвижении Национальной армии.
Часами ребятишки французские и ребятишки испанские играли каждые сами по себе, под добродушным и снисходительным приглядом усатого полицейского. Альваро со своими обычно придумывали историю о преступной деятельности пресловутого «красного шпиона», о том, как его ловили и какое наказание постигло виновного; эти приключения каждый день разыгрывались с новыми подробностями и составляли их главное развлечение в то томительное и жаркое лето 1937 года. К вечеру старшие расходились по домам, и Альваро с кузинами, все еще возбужденные ловлей «шпиона», понуро возвращались в старинное и мрачное шале на Авеню-Термаль: двухэтажный дом с черепичной крышей и стеклянным навесом-козырьком в глубине грустного и сырого сада в английском стиле.