Первый убиенный папа, Иоанн VIII, был отравлен в 882 году: травили его собственные же соратники, но они были жалкими недоучками и в конце концов вынуждены были забить его дубинками. Так что, строго говоря, они не были отравителями в чистом виде, поскольку, пусть и не по доброй воле, сыграли в убийстве активную роль.
Спустя десять лет был отравлен Формоза; его преемник Стефан VII совершил беспрецедентный для убийцы акт жестокости — велел эксгумировать тело, произвести над ним обряд отлучения от церкви, расчленить и проволочь по улицам Рима, а потом сбросить в Тибр, как мешок бытового мусора, как содержимое ночного горшка. Выводы можете делать сами: отравителями движет ненависть, убийцами с оружием в руках — убеждения и любовь к справедливости, поступательный ход истории.
На этом дело не кончилось. Иоанна X отравила дочь его любовницы; сходным образом отправились на тот свет Иоанн XIV, Бенедикт VI, Климент II и Сильвестр II. Бенедикт XI вкусил засахаренных фиг — только в сахар было подмешано толченое стекло. Павел II откушал отравленного арбуза. Александр VI выпил вина, приправленного мышьяком, — которое предназначалось его врагу. Сколь сладка справедливость! Тело его почернело, язык потемнел, подобно сатанинскому, и распух, заполнив рот до краев. Газы вырывались из всех отверстий, а потом, говорят, пришлось прыгать на его животе, чтобы затолкать тело в гроб.
Как все это, видимо, было отвратительно. Деяния, совершавшиеся из ненависти и алчности. Настоящий наемный убийца никогда бы так не поступил. Подобная смерть знаменует собой надир человеческих способностей. Это не по моей части.
Я собрался на экскурсию в горы и приготовил снедь для пикника: бутылку «фраскати», вынутого из холодильника и помещенного в специальный пакет со льдом, из тех, в которых виноторговцы рассылают свой товар; буханку деревенского хлеба; пятьдесят граммов пекорино; сто граммов проскутто; маленькую баночку черных оливок; два апельсина и термос черного сладкого кофе. Все это сложено в большой рюкзак, вместе с портативным биноклем, альбомом для набросков, с карандашами и лупой. Во втором рюкзаке находится все остальное.
Провожая меня, синьора Праска спросила, собираюсь ли я рисовать новых бабочек. Нет, ответил я. Я еду на высокогорье рисовать цветы, с которых бабочки собирают пыльцу. Я поведал ей, что одна люксембургская галерея заказала мне серию — бабочки на цветах. Как выглядят бабочки, я знаю. А как цветы — нет.
— Sta attento![52] — так прозвучало ее последнее напутствие, когда я уже закрывал калитку.
Дорогая синьора Праска, я намерен соблюдать осторожность каждую секунду, от пробуждения до отхода ко сну. Величайшую осторожность. Как всегда. Только поэтому я до сих пор и жив.
Ей представляется, как я ползу по краю пропасти, наклоняюсь с опасностью для жизни, чтобы поймать в бинокль какую-то неприглядную травку, прицепившуюся к камню, или, будто серна, прыгаю с валуна на валун по дну того, что зимой превращается в ледник, в белую смерть, место зарождения лавин, грохот которых порой доносится до городка в февральские ночи. Если бы стояла зима, она бы причитала, что я заблужусь в снегах, что меня съедят волки или загрызут дикие псы, которые охотятся на одиноких лошадей и отбившихся от стада овец.
Дорога карабкается по склону долины, протискиваясь в узкие ущелья с отвесными стенами, огибая слишком крутые участки. Мимо проносятся скудные деревушки — дома кажутся крошечными на фоне горных громад, церкви медленно, но неизбежно разрушаются за отсутствием прихожан. Набор деревьев на этой высоте скуден: побитые непогодой грецкие орехи, на защищенных участках — рощицы дубов или каштанов.
После получаса непрерывного подъема «ситроен» — как и il camoscio, серна, его тезка — достигает перевала: дальше дорога идет по ровному Пьяно ди Кампо Стаффи. Плато густо засажено альфальфой, пшеницей и ячменем. Здесь пасутся буйволы — благодаря им в город каждый день поступает свежая моцарелла, которую везет по горной дороге целый флот дребезжащих грузовиков и пикапов, среди которых попадаются ветераны, служившие еще во времена Муссолини.
В нескольких километрах от перевала лежит деревушка Терранера, Черная Земля. Я решаю сделать остановку, зайти в бар выпить кофе. День пасмурный, я высоко в горах, и все же тут жарко и хочется утолить жажду.
— Si?[53]
Женщина за стойкой молода, ей вряд ли больше двадцати. Полные губы, крупные груди. Глаза темные, хмурые от скуки деревенской жизни. У меня проскакивает мысль, что недалек тот день, когда она вольется в Мариино воинство в дальнем конце Виа Лампедуза.
— Un caffè lungo[54].
Крепкого я не хочу. Она отворачивается, чтобы налить кофе в маленькую толстостенную чашку, которая позвякивает на блюдце. Я добавляю сахар из вазочки у кассы.
— Fare caldo[55], — замечаю я, расплачиваясь. Она необщительно кивает.
В дальнем конце бара — витрина с мороженым. Выпив кофе, я иду посмотреть. Мороженое — одна из величайших итальянских услад.
— E un gelato, per favore[56].
Она лениво бредет к витрине, обходит ее с другой стороны, поднимает пластмассовую крышку.
— Abbiamo cioccolata, caffè, fragola, limone, pistacchio…
— Limone e cioccolata[57].
Она кладет два шарика в вафельный рожок, я расплачиваюсь. Цена написана на уменьшенной классной доске, подвешенной к крючьям на потолке на оранжевой бечевке.
Стоя в дверях и кусая мороженое — лимонная кислинка и шоколадная вязкость, — я смотрю на поля за домами. Там, где земля взрыта плугом, она по-настоящему черная. Некоторые называют это место Долиной инквизиции. Считается, что такой черной и плодородной землю сделала жженая человеческая плоть. Если жечь тело на медленном огне, оно сперва обугливается, потом плавится, как резина. Сам видел.
Вырулив обратно на дорогу, я еду еще минут десять, потом сворачиваю влево, на едва проторенную дорожку. Метров через сто я останавливаю «ситроен» и выхожу, оставив водительскую дверь открытой. Встав у машины, я писаю в кусты. Необходимости в этом нет — кофе еще не дошел до мочевого пузыря. Не такой уж я старый. Я просто убеждаюсь, что никто не видел, как я свернул. Вокруг ни души, — по крайней мере, я ничего не вижу на фоне чернозема и волнующейся бурой травы.
По этой дорожке давно уже не проезжала ни одна машина. Возле деревьев я снова останавливаюсь и осматриваю стебли травы, выросшей между колеями: масла на них нет, они не примяты автомобильным днищем. Кое-где лежит овечий помет, но и он не свежий. Коровьи лепешки засохли и распались на куски, в них хозяйничают насекомые.
Сбросив счетчик километража на ноль, я еду дальше, «ситроен» покачивается на мягких рессорах, как игрушечная лодка на зыби пруда. Снова я останавливаюсь, только отсчитав десять километров. На последних трех-четырех километрах дорожка выродилась в лесную просеку и спустилась примерно на двести метров ниже над уровнем моря. «Ситроен» оставляет следы шин в траве, которая здесь, под деревьями, еще зелена, но через несколько часов она распрямится, и мое присутствие вновь станет незаметным.
Наконец, миновав разрушенную пастушью хижину, обогнув груду булыжников и спустившись по склону, где заканчивается лес, я оказываюсь там, где и ожидал оказаться, на альпийском лугу длиной около километра и шириной в срединной части около четырехсот метров. В дальнем конце — небольшое озеро, берега заросли камышом. Справа — лесистый склон, за ним высятся неприступные серые утесы, высотой метров по семьсот. Слева другой склон, на котором стоит пришедшая в запустение pagliara — ее я тоже ожидал увидеть.
Paglia: солома. Почти при всякой горной деревушке имеется такая вот pagliara, летний поселок, расположенный еще выше в горах, куда жители перебирались в былые времена на пастбищный сезон. Теперь эти поселки, как правило, заброшены, тропки заросли, крыши провалились, в окнах нет ставней, трубы не дымят. Иногда сюда добираются лыжники, но редко задерживаются.
Я запираю багажник, где лежат оба рюкзака, пересекаю луг и направляюсь к разрушенной деревушке. Выглянуло солнце, но теперь это уже не имеет значения. Здесь никто не заметит блеска его лучей на лобовом стекле.
Травы высоки, под деревьями густая тень. Повсюду изобилие диких луговых цветов. Я никогда еще не видел столь прекрасного, столь нетронутого места: нежнейшие оттенки желтого и бордового, ослепительная белизна, яркий, бьющий в глаза алый цвет, изысканная лазурь. Кажется, что бог-художник забрызгал это поле краской, встряхнув мокрую кисть над изумрудной зеленью долины. Земля твердая, но не сухая, всему живому тут раздолье. В воздухе гудят насекомые, на высоко воздетых головках горного клевера хлопочут пчелы. Какие-то бабочки — не могу сказать какие — взлетают, потревоженные, у меня из-под ног.