— Хочу.
Она взяла чашку со стула, стоявшего возле кровати с ее стороны, и протянула ему. Он налил кофе.
— Да, — произнес он, — почем знать, что будет до конца июня, даже до середины. У нас есть деньги и талоны, хлеб и табак, и я буду каждый день приносить по сто брикетов, этого нам хватит. Я слышал, что за пятьдесят брикетов можно получить одну буханку хлеба, а за десять — одну сигарету.
— Да, — подтвердила она, — вероятно, так оно и есть. Буханка стоит тридцать марок да сигарета шесть, а летом уголь дешев…
— Цена на него растет, когда термометр падает. Но тогда и хлеб дорожает… Зимой голод усилится…
— О зиме давай пока и думать не будем.
— Бога ради, — сразу согласился он, — давай не будем.
— Я очень счастлива, — медленно произнесла она.
— Я тоже. Даже не знаю, был ли я когда-нибудь так счастлив.
Они немного помолчали. Шум дождя за окном не утихал, в промозглых сумерках с набухших от избытка воды деревьев текло, а с потолка со стуком падали капли…
— Хочешь курить? — спросил он, но она не ответила, и, обернувшись, он увидел, что она уснула. Она улыбалась во сне, и он придвинулся поближе к ней, чтобы ее лицо легло на его грудь. «Я люблю ее, — подумал он, — и знаю ее, и многое в ней мне еще предстоит узнать. Но сколько бы ни узнал, мне все будет мало, почти ничего».
Он совсем выдохся. Давно уже не приходилось ему вставать так рано. Глаза сами собой закрывались. Было очень холодно, и даже неподвижные, едва заметно мерцавшие огоньки тоненьких свечек казались замерзшими. Желтые и пряменькие, тощие и нищенские стояли они перед этой голубоватой мглой позади алтаря, а он никак не мог понять, что это — беленая стена или выцветшая завеса. Подсвечники тоже были жалкие и такие же убогие, как покосившаяся дарохранительница, которую они окружали. Люди молча сидели или стояли на коленях, и от некоторых исходил дурной запах — так пахнут люди, испытывающие голод и живущие в спертом воздухе: они пахнут капустой и холодным печным дымом. Шеи людей, стоявших перед ним, были тощие, из-под головных платков женщин выбивались волосы, и в этой смиренной и душной тишине слышался спокойный и ровный голос священника. Так говорит человек, у которого много времени: «Corpus Domini nostri Jesu Christi custodiat animam tuam in vitam aetemam. Amen»[3].
Он никогда еще не встречал священника, который бы до конца произносил всю фразу святого причастия перед каждым причастником. Большинство из них лишь бормотали себе что-то под нос, проходя мимо, и, удаляясь, продолжали бормотать. Но этот останавливался и повторял перед каждым, кому он давал облатку, всю фразу. Видимо, причастие займет уйму времени. Где-то позади него дверь была неплотно затворена, из-под нее дуло. Щели в стенах и окна были забиты дощатыми щитами, но доски отсырели, набухли и расслоились, между слоями сочилась грязная жидкость: то был клей, который некогда скреплял доски…
Впереди, за алтарем, готическая арка, когда-то ведшая в главный неф, была не то замурована, не то просто затянута большим полотном. Он все еще не мог разглядеть, была там стена или только своего рода кулиса. Виднелись лишь позолоченные, стрельчато сходящиеся распорки псевдоготической колонны, концы которых встречались как раз над серединой алтаря.
Все происходило так медленно. Священник все еще раздавал облатки тем немногим, кто пришел причаститься, и все так же подробно и торжественно повторял над каждым из этих нищих стариков, воздев руку с тоненьким ломтиком хлеба: «Corpus Domini nostri Jesu Christi…»
Служка поднял воротник стихаря и, по всей видимости, потирал мерзнущие пальцы под широкими оборками рукавов. Кроме того, он постоянно и отчетливо хлюпал носом. Священник, воздев руки к небу, читал заключительные молитвы, и служка вторил ему равнодушным и даже брюзгливым тоном. Время от времени он приподнимал голову и, видимо, искоса поглядывал на горевшие свечи, как бы не одобряя этот зряшный расход воска. Наконец он склонил колена перед молящимися, держа молитвенник перед собой, и священник медленно и торжественно сотворил над ним крестное знамение.
Несмотря на все, в душе у Ганса царили мир и радость. Он еще успел заметить, как поспешно молодой служка погасил свечи и зашагал вслед за священником в ризницу. Снаружи было уже совсем светло, дело, по-видимому, шло к восьми часам. Он перешел на другую сторону улицы и позвонил. За железной решеткой двери раздался резкий и гулкий звонок. Экономка, женщина с широким красноватым лицом, открыла смотровое окошко в двери, пристально оглядела его и спросила:
— Месса уже кончилась?
Услышав «да», она молча распахнула перед ним дверь и, двинувшись в глубь коридора, бросила ему через плечо: «Входите же».
Он последовал за ней, но, когда в конце коридора в темноте уперся в деревянную перегородку, экономки уже не было, и он подумал: «Вероятно, мне надо подождать».
Откуда-то из-за угла, которого он не мог видеть, до него донесся звон посуды, и Ганс вдруг узнал отвратительный неопрятно-сладковатый запах, въевшийся в порядком обтрепанную и явно отсыревшую дерюгу и заполнявший весь коридор: то был запах разваренной сахарной свеклы. Клубы пара вырывались из-за угла, за которым, вероятно, находилась кухня, и ему в нос ударил теплый и противный запах. Очевидно, экономка варила сироп из свекольной ботвы, как делали почти все. У печки была плохая тяга, а дрова сырые, так что на него пахнуло дымом и запахом сажи. Низким голосом экономка распевала в кухне, куда вход ему, видимо, был заказан: «Rorate Coeli desuper…» и отвечала себе самой еще более низким басовитым речитативом: «Et nubes pluant justum»[4]. Очевидно, ее знание текста не выходило за пределы этих двух строчек, потому что она все повторяла и повторяла их. Он почувствовал, что его так и подмывает — в те долгие паузы, которые она делала, очевидно, для того, чтобы заняться печкой, — в эти долгие паузы его так и подмывало произнести латинские молитвы, которые только теперь, после многих лет, впервые пришли ему в голову. Почти десять лет назад учитель Закона Божьего вбил эти молитвы в головы своих учеников: «Ne irascaris Domine… ne… ultra me»[5] — те длинные песнопения, наполовину речитативы, которые ближе к концу звучали немного жизнерадостнее. Но сразу же после возникших в его памяти длинных песнопений вновь раздался голос экономки: «Rorate Coeli desuper…»
Наконец из входной двери в коридор упала полоса белесого света; Ганс узнал долговязую и тощую фигуру священника и заметил, что тот остановился перед закутком, в котором, по-видимому, хранился картофель и разный хлам. Священник приблизился, и когда Ганс ощутил в темноте его дыхание, а потом и разглядел его бледное лицо, то громко произнес:
— Шницлер.
— А-а, Шницлер, — поспешно пробормотал священник, явно нервничая. — Прекрасно, что вы пришли. Я рад…
Священник открыл какую-то дверь, из-за которой по полу пролегла полоса смутного света, подтолкнул Ганса внутрь, и тот оказался в маленькой комнатке, до предела заставленной разными предметами — кровать, стулья, книжные шкафы и огромный стол, заваленный книгами и газетами. Тут же валялся и пакет с морковью…
— Извините меня за беспорядок, — нервно сказал священник. — У меня так тесно…
Ганс огляделся: комната и впрямь имела неряшливый вид, — правда, постель была застелена. Вероятно, то была единственная часть уборки, которую стоило производить в этой комнатушке. Пол тоже был чистым, если можно считать полом три квадратных метра досок с огромными щелями, в которых грязь поблескивала от влаги — признак того, что пол недавно мыли. На книжной полке некоторые книги стояли корешком к стене. Ганс подошел поближе, чтобы их перевернуть. И в этот момент в комнату вошел священник в сопровождении экономки. Он нес поднос с кофейником, двумя чашками, ломтиками хлеба на тарелочке и мисочкой жидкого свекольного сиропа. Экономка несла в одной руке большую охапку щепок, в другой — комок тонких и узеньких стружек…
— Вы ведь не откажетесь выпить со мной чашку кофе, да? — спросил священник. — На дворе холодно, верно? Июнь, а такой холод. — Он засмеялся.
Ганс и в самом деле был голоден, и здесь, в этой комнатушке, его опять знобило. Он сказал:
— Не откажусь, спасибо.
Экономка затолкала стружки в черное отверстие печки за кроватью, сунула туда же щепки и скомкала старую газету…
— Оставьте, Кэте, — заметил священник. — Я сам все сделаю.
Она вышла, и, как только дверь за ней закрылась, они услышали, что она опять запела, причем явно с большим удовольствием. Потом пение стихло, — видимо, экономка завернула за угол коридора.
Священник поднес горящую спичку к скомканной газете, и пламя, синее и нерешительное, начало пробиваться вверх. Снизу повалил дым, и из вьюшки выплыли маленькие светло-серые облачка.