Английская весна особенно томительна для тех, кого и так томит тоска, потому что, как известно, дни в это время становятся длиннее неестественным образом, то есть не так, как это может произойти и происходит в Мадриде и в Барселоне в ту пору, когда близится и наступает весна. Здесь, в Мадриде, дни становятся долгими до бесконечности, но дневной свет меняется непрерывно, появляются все новые оттенки, свидетельствующие, что время движется вперед, тогда как в Англии – и севернее – часами не замечаешь никаких перемен. В Оксфорде дневной свет один и тот же с половины шестого пополудни, когда его начинаешь замечать, потому что прекращается всякая видимая деятельность – в этот час закрываются лавки, а студенты и преподаватели расходятся по домам, – и свет этот не тускнеет, пока, наконец, – уже после девяти – солнце не заходит неожиданно и разом, словно выдернули штепсель; остается только призрачный дальний отсвет, и те, кто вечером намерен поразвлечься, в нетерпении выскакивают на улицу. Этот неменяющийся свет, усугубляющий неподвижность и несдвигаемость места, вызывает ощущение, что стоишь как вкопанный и вдобавок находишься вне мира и вне времени еще в большей степени, чем обычно в Оксфорде, как я уже объяснял. Во время этих бесконечных часов делать абсолютно нечего, если ужин при дневном свете исключается, как, разумеется, в моем случае.[40] И ждешь. Ждешь. Ждешь, когда же все скроет желанная тьма, когда исчезнет этот свет, неуверенный и вялый, и мира слабосильный механизм начнет вращаться вновь, и кончится затишье, сидение дома перед телевизором или у радиоприемника; в эту пору даже книжные лавки – куда можно наведаться, где чувствуешь себя активным, полезным и в безопасности – и те закрыты. Покуда солнце пребывает в параличе, доны отдыхают у себя в покоях при колледжах либо ужинают за своими высокими столами, а студенты запираются у себя – готовиться к экзаменам либо готовить себя к какому-то увеселительному походу, в который отправятся, едва уверятся, что стало темно. В эти замедленные, застывшие на месте часы оксфордского весеннего предвечерья город более, чем в любое другое время суток, находится во власти всех госуортов нашего времени. Они завладевают им, пока длятся, становясь вечностью, эти нескончаемые псевдосумерки, которые решаются потревожить только бессчетные колокола города – его религиозное прошлое, – наперебой звонящие к вечерне. Нищенствующий люд не пойдет домой, не возвратится в колледжи, их не пригласят на high table. И не думаю, чтобы они спешили в церковь на зов колокола. Продолжают свои беспорядочные скитания, хотя зрелище безлюдных улиц при полном дневном свете приводит их в замешательство, и они замедляют шаг, чтобы расплющить под башмаком жестяную банку или затоптать газетный лист, взметенный ветром: поощутимее убить время, которое они и так убивают с того момента, как проснулись.
Я обычно дожидался темноты, укрывшись у себя дома; по средам ловил какую-нибудь испанскую радиостанцию, которая ретранслировала очередной международный матч мадридского «Реала»; и постоянно при этом испытывал искушение снять трубку и набрать номер домашнего телефона Клер Бейз: она, разумеется, дома, сидит, должно быть, на кровати мальчика Эрика, кормит его ужином либо смотрит вместе с ним по телевизору какую-нибудь детскую передачу, а то развлекает его какой-то новой игрой. Искушение было сильным каждодневно, и, чтобы не поддаться ему немедленно и перетерпеть часы однообразия и инертности – нивелированные часы и нивелированные дни, – случалось, я брился вторично и приводил себя в порядок, чтобы тоже выйти на улицу, подобно студентам и тем из преподавателей, в ком больше живости и жажды удовольствий. Чтобы, когда стемнеет, побыть среди людей. Иногда я ужинал в милом заведении Брауна, совсем рядом с моим пирамидальным домом, – официантки там были сверхпривлекательные в своих мини-юбочках, – иногда в каком-нибудь французском ресторане, их в Оксфорде полно, – в поисках ощущения, что нахожусь на континенте, а не на островах; нередко даже принуждал себя присутствовать на невыносимых high tables, на которые не заглядывал с начала своего пребывания в Оксфорде, более полутора лет. Побывал в разных колледжах – и в уже знакомых мне, и в еще незнакомых, в надежде (слабенькой) на новую встречу с Клер Бейз либо среди хозяев (у нее в колледже AU. Souls, в переводе «Все Души»; со стороны Теда – в Эксетере), либо среди приглашенных (в колледжах Кебл, Баллиол, Пембрук, Церковь Христова; один ужин тоскливее другого, в Церкви Христовой самый изобильный и самый занудный). Но присутствие на high tables стоило немалых трудов, и оно не спасало от ощущения, что весь костенеешь, не помогало забыть про дневной свет, без конца сочившийся над городом, не избавляло от неотвязных мыслей о Госуорте и его участи.
Тогда-то я и стал наведываться между половиной девятого и девятью в одну дискотеку, – она находилась по соседству с Театром Аполлона и в принципе посещалась не столько людьми в мантиях, к числу коих принадлежал и я, сколько оксфордцами, работавшими на фабриках и в торговле (поскольку Оксфорд, в отличие от Кембриджа, – город, где есть промышленность, и рабочие, и общественные классы, не имеющие отношения к университету). Я сказал «в принципе», потому что столкнулся с кое-какими неожиданностями. В этом заведении я каждый вечер оказывался в обстановке, словно сохранившейся от семидесятых годов в их английском варианте, не повлиявшем на остальной мир. Все здесь было провинциальное и сугубо местное, начиная с оглушительной музыки (дискотека есть дискотека) и кончая убранством (в неопределенно арабском духе), начиная со световой игры над танцполом (зеленые и розовые лучи) и кончая нарядами посетителей, с излишней точностью воспроизводившими моду совершенно определенного времени. Тем не менее эта дискотека явно пользовалась успехом: она всегда была битком набита, начиная с какого-то считавшегося вечерним, но ослепительно светлого часа. Помню, там сверх меры преобладали толстухи в мини-юбках и с перманентом: некоторые столики обсели исключительно – и плотно – плотные эти девицы (что называется, ожиревшие до омерзения), по шестеро-семеро на каждом диванчике; они непрерывно пихали друг дружку локтями и жевали резинку, томно развалившись на мягких сиденьях, примятых их весом, и демонстрируя – без стеснения – жирные ляжки (беспрестанно соприкасавшиеся) и даже треугольник трусов. Немало здесь было и юных денди из графства Оксфордшир (Бенбери и Чарбери, Уитни и Айнсхем, все сугубо здешние), демонстрировавших такие образчики низкопробной и кричащей расфуфыренности, какие можно увидеть только на юге Англии. Само собой, эти женоподобные деревенские юнцы ненавидели толстух, ожиревших до омерзения, а толстухи ненавидели сельских жеманников; они не общались друг с другом, но, когда сталкивались в очереди перед ватерклозетом или в давке танцпола, пронзали противника взглядами, презрительными (со стороны юнцов) либо издевательскими (со стороны девиц), и, переглядываясь заговорщически со своими единоверцами, сидевшими у стойки или за столиками, показывали без стеснения на своих смехотворных антагонистов, тыча в их сторону большим пальцем, толстенным либо костлявым. Хоть обе разновидности были, grosso modo,[41] главными завсегдатаями дискотеки в арабском духе, здесь нередко попадались студенты (особенно из числа самых сверхутонченных, им-то как раз свойственны особая тяга и пристрастие ко всему плебейскому) и даже некоторые доны – холостые, – вырядившиеся в молодежном стиле. Из этих, последних, если я и знал кого, то лишь в лицо – шапочное знакомство, никакой необходимости здороваться, тем более в подобном месте; но когда я заявился туда в четвертый раз, то увидел собственное начальство, Эйдана Кэвенафа, того самого, который писал романы ужасов, пользовавшиеся успехом; он отплясывал на танцполе с невероятной пластичностью, но неритмично. Вначале я подумал не без тревоги – трудно было разглядеть, столько тел, разноцветное освещение, – что Кэвенаф заменил обычный костюм, банальный либо незаметный, болотно-зеленым жилетом, под которым ничего не было; впрочем, я тут же убедился – с некоторым, но отнюдь не полным облегчением, – что обнажены у него были только руки, правда, до самых плеч, то есть под болотно-зеленым жилетом имелся галстук, а также имелась сорочка, как положено (абрикосового и бутылочного цветов, соответственно), но сорочка, видимо, особая, состоявшая, в сущности, из пластрона. Я спросил себя, уж не надевает ли он сию модель и на факультет, и решил хорошенько приглядеться, выступают ли у него из-под рукавов пиджака манжеты, как только встречусь с ним в Тейлоровском центре. (В конце концов, он публиковал не только романы ужасов – под псевдонимом, – он был еще и международным авторитетом в области нашего Золотого века[42]). Его дискотечный наряд позволил мне, во всяком случае, обнаружить, что конечности его (верхние) обильно поросли волосяным покровом, завершавшимся (под мышками) двумя густейшими пучками, каковые – поскольку руки он то и дело воздевал к потолку в пылу танца, а также из-за тесноты – мне волей-неволей приходилось созерцать. Кэвенаф углядел меня на расстоянии и, отнюдь не зардевшись от смущения, а также не попытавшись скрыться, приблизился, танцуя, к стойке, у которой я пристроился, и приветствовал меня игривым и гостеприимным жестом. Он влек за собой какую-то толстуху, не выпуская из своей руки (воздетой) ее руку; толстуха, пошатываясь и расталкивая встречных, пробиралась следом короткими шажками и улыбалась во весь рот. Чтобы я мог хоть что-то расслышать, Кэвенафу приходилось кричать, а потому фразы у него вырывались очень короткие, как у Алана Марриотта.