— Ну вот, слушай.
— Слушаю, сын.
И, прыгая в своей голубой пижамке по одеялу как по полю, захлебываясь и махая руками, чтобы показать, кто что сделал, Теплый рассказал папе сказку.
— Жил да был бык. И был он очень добрый и сильный. Вот с такими рогами. Один злой богатырь с ним сражался, но его не победил, умер сам. Потому что бык никого не боялся, ни людей, ни врагов. А врагов у быка было немного. Всего-то крокодил! Лев! Слон! Носорог, бегемот, конь. Росомаха! Тигр, страус и лось. Бык защищал всех вокруг, от муравья до волка, но даже и врагов. А работал он и его враги боксерами. И вот один раз вышли на сцену борцы. Вышел крокодил, три зверя захлопали. Вышел носорог, два зверя захлопали. Вышел лев, один зверь захлопал, вышел слон, ни один зверь не захлопал. Вышел бегемот, один зверь помидор бросил. Вышел конь, два зверя помидоры бросили, вышла росомаха, три зверя бросили, вышел тигр, самый сильный, все звери помидоры побросали.
— Почему? — не выдержал наконец Коля.
— Подожди, не перебивай, — нетерпеливо отозвался Теплый. — Потому что тигр задира был. Ну так вот. Вышел тигр, все звери помидоры побросали. А вышел бык — все захлопали! За это они и враги ему.
Теплый резко замолчал, задумался.
— Все? — поинтересовался Коля.
— Да, — Теплый уже думал о чем-то.
— Странная сказка, сын.
— Хорошая?
— Да. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, папочка. Я тебя так люблю!
Обняв Колю за шею, он крепко прижался к нему, оторвался немного, взглянул серьезно:
— А мама скоро придет?
— Скоро, — ответил Коля, поднимаясь, не любил он эти телячьи нежности, но и противостоять натиску Теплого не мог.
— Когда?
— Скоро, через полчаса, но ты уже спи, — говорил он, и впервые за этот день у него сжалось сердце. Он подумал, что в это время Тетя обычно всегда уже дома, специально торопится, чтобы сказать их мальчику «Спокойной ночи». Он погасил свет, вышел из комнаты. Приблизился к входной двери, глянул в глазок. Пустая лестничная клетка, квадраты плитки, залитые мертвым светом.
Лифт завыл, съехал вниз и вскоре остановился на их этаже. Коля сейчас же отпрянул от двери, скользнул в свою комнату, включил телевизор, лег на диван.
Это действительно была она. Как обычно, он не вышел ее встречать, общаясь с ней из комнаты, не вставая с дивана. Вскоре она уже стояла на пороге, с бледным осунувшимся лицом, как всегда пожаловалась на усталость, сказала, что валится с ног, плохо себя чувствует — опять сегодня задержали номер, вот и пришлось ждать последних материалов допоздна. Коля молча слушал, глядел в экран.
— Как вы-то? Поужинали?
— Да, — процедил Коля, — все в порядке. Накормил, уложил, кефир выпил.
— Сказку на ночь почитали?
— Не, обошлись.
Тетя ничего не ответила, метнулась к Теплому, но побыла там совсем недолго, видно, он уснул уже, а может, не захотела, потом пошла на кухню, долго мыла посуду, звонко гремя тарелками и мешая ему смотреть чемпионат по боксу. Но он терпел и так ей и не сказал, чтоб потише. Да и орать на весь дом было лениво.
Михаил Львович Ланин возвращался на редакционнной машине из аэропорта. Он нарочно сел на заднее сиденье, чтобы не вести с водителем праздных разговоров и подремать. Стояло раннее утро. Москва только просыпалась, мелькали суетливые оранжевые дворники, первые редкие прохожие уже спешили, мелкой трусцой шли хозяева с собаками, но Ланин закрыл глаза, тоскуя от того, что за окном — цепляясь памятью за вчерашний день, когда ехал со своей командой вот так же в машине, по красной глиняной дороге, распугивая чумазых, покрытых красной пылью цесарок. Рядом катили чернокожие велосипедисты — старик с желтыми глазами, на багажнике его ветхого велосипеда лежали перевязанные веревками инструменты в рваном целлофане, поджарый мужчина сверкал мускулистыми голенями, за ним катила девушка в россыпи тонких косичек с холщовой сумкой на боку. Мальчишки с рюкзаками. Стая крепких сисястых теток в крашеных платках, видать, торговки-товарки — на багажниках у всех чудом держались пирамиды грузов: бумажные пакеты, из которых тянулись ростки лука, привязанные корзины с помидорами, зелеными бананами, картошкой. Худые, полные, блестящие, сухие шоколадные ноги в красной пыли дружно крутили педали. Весь народ уселся на велосипеды и что-то вез.
Ланин возвращался из очередной экзотической поездки с кучей отснятого материала, сюжета на три-четыре, который можно было размазать по всему телегоду, но вместо радости от сделанного запаса и работы, вместо свежей молодой бодрости, которая неизменно наполняла его при возвращении прежде, сейчас, как и все последние месяцы, он только с мукой думал о предстоящем сумасшедшем дне и той суетливой требухе, которая неизбежно его заполнит.
Музыкальная, переливающаяся цветными огоньками, отзванивающая колокольчиками карусель — какой еще недавно неслась его жизнь — двигалась все медленнее, пока не застыла совсем. И за каких-то полгода-год покрылась вдруг ржой, тусклой грязью — ни путешествия, ни новые впечатления, ни легкие, необязательные связи, которые прежде так чудно, так надежно его развлекали, больше не действовали. Мотор сломался, музыка стихла, серый ветер гнал и гнал вперед грязные простынки дней.
Они подъезжали к самому центру, стали на светофоре у Газетного переулка, и хотя Ланин не смотрел в окно, внутренне отметил эти места — неопределенным кивком и немного распрямился. Здесь он учился, все окрестные переулки были исхожены еще в студенческие и аспирантские годы, каждый поворот и угол дома напоминал. Хотя потом, подумал он, внезапно осененный этой мыслью — вся эта научная жизнь, статьи, верная служба в Академии, устроиться в которую удалось с таким трудом, тоже закончились кризисом! Как же он мог забыть. Ведь точно так же… И случилось это тоже в момент наступившей наконец-то стабильности — когда он написал уже полдокторской, удачно женился, родил Дашу, в институте считался одним из самых перспективных, публиковался, переводил, комментировал, выступал на конференциях. Но тоже заскучал — все невыносимей казалось это копание в мелочах, мелкая борьба самолюбий, на заседания сектора он шел как на плаху. И только в альма-матер, куда Ланина взяли на четверть ставки — вести спецсеминар по переводу, — ходил с удовольствием. Студентки освежали, смешили своими детскими вопросами, доверчивостью. А уж когда появилась Катя…
Курносая, веснушчатая, пахнущая (как он с самого начала и подозревал) солнышком и еще чем-то особенным, дочкиным — леденцами или ирисками, Катя писала чудные стихи. Началось-то все именно с тетрадки со стихами, которые она записывала подряд, как прозу, не деля на строфы и строки и принесла ему однажды на суд… Он входил в аудиторию, настраивался на нее, погружался в теплое, невесомое, девичье — и плыл. Пил. В жене, Любе, которую он тогда еще очень любил и с которой прожил к тому времени лет шесть уже (Господи, как рано тогда женились! зачем?), эта нежность детская, почти бесполая, давно выпарилась, из тонкой пепельно-кудрявой девушки Люба вызрела в спелую, сочную мамашу, и ему впервые за свою женатую жизнь захотелось бесплотности, юности, ведущей прохладной ладонью по горячему лбу.
Слава богу, Катя сама его бросила, точнее, его семинар, просто исчезла после единственного весеннего и по ощущениям совершенно юношеского первого и последнего их свидания — на лавочке под отцветающими яблонями. От его поцелуев она раскраснелась, стала похожа на взъерошенного воробушка, разлетелись белокурые, льняные волосики, он обнимал ее крепко-крепко, прижимал ухо к груди, слушая, как колотится младенческое сердце. Она почти вырвалась тогда, убежала, он не стал догонять. Он знал, что рискует, что, пойди Катя куда след, — конец всему, но вместе с тем чувствовал: не пойдет. Эта — нет. В крайнем случае сочинит стишок-другой-третий.
После яблочного свидания Катя не явилась на семинар. Ни на следующий, ни на последующий, уже последний в том учебном году, на котором Ланин ставил зачеты — автоматом всем. Кто-то протянул и ее зачетку, пробормотав: «Катя просила, она у врача задержалась», и он послушно, щедро поставил и ей, ничуть не тревожась, совершенно уверенный, что она обязательно появится еще, не сейчас, так в сентябре. Но она так и не появилась. Осенью однокурсницы рассказали: Катя уехала, вообще из Москвы, перевелась в питерский университет. И только тут скребнуло, он подумал, что не увидит ее, возможно, уже никогда. Через несколько лет на кафедру пришел толстый конверт. На его имя. Он уже не работал тогда в университете, но ему позвонили — и он заехал. В конверте лежала книжка стихов, форматом в четвертушку, в мягкой голубой обложке, на дурной бумаге и с опечатками — из самых первых перестроечных ласточек, выпущенных «за счет средств автора». Это были Катины стихи, многие он узнал, вспомнил. Обратный адрес на конверте отсутствовал. Ни какой-нибудь записки, хоть клочка или пометки в книжке не было — только в нахохленной птичке на обложке ему почудился тихий ее привет.