Было, однако, уже слишком поздно. Джейн больше не спорила с отцом о политике, а если он пытался затронуть эту тему, отмалчивалась. Между ними возник барьер, который не исчезал, даже когда они беседовали о других вещах. Из их отношений исчезли прежняя близость и яростная страсть недавних дискуссий. Оба держали себя в рамках — или старались держать — поскольку понимали, что любой новый спор способен привести к полному краху и без того серьезно разладившиеся отношения, чего обоим хотелось избежать. Состояние холодной сдержанности длилось более года.
Несколько потеплели их отношения, лишь когда Джейн поступила в университет. Через год Джейн разочаровалась в политической деятельности студентов и в политике вообще. Но мировоззрение Джейн не менялось, она не отказывалась от убеждения в том, что большая часть человечества страдает от несправедливости, никогда не сбрасывала с себя тягостного чувства вины, овладевшего ею во время той поездки с отцом.
С тех пор они никогда не говорили о своих разногласиях и не признавались в том, что, возможно, ошибались оба. Когда сейчас, по настоянию Ричарда, Виктор заговорил об этом, гнев, охвативший Джейн при воспоминаниях об их ссорах, был так силен, что он пожалел, что начал разговор. Дочь легко и мило простила ему случай в Сан-Франциско, но испытывала прежнюю обиду за приемы, которыми он пользовался в спорах, чтобы интеллектуально ее унизить. Он должен был знать, что она еще недостаточно созрела для соревнования с ним в политическом споре. Но больнее всего ранило Джейн мнение Виктора о мотивах ее позиции. Ее воспоминания об их дискуссиях отличались от тех, какие сохранились в памяти отца. Она считала, что он обвинял ее в поддержке насильственных способов борьбы со злом в мире, в том, что ее теории и политические концепции были ей дороже, чем люди, чье дело она претендовала защищать. Он поставил под сомнение ее честность, высмеял ее идеалы.
Виктор пришел в ужас, узнав об обиде, которую она носила в душе все эти годы. Теперь он понял, почему их примирение никогда не выглядело полным, почему в их отношениях отсутствовали глубина и теплота, которых он так жаждал. Неужели он и правда был таким бесчувственным? Сначала он хотел убедить дочь, что вовсе не намеревался так обойтись с ней, что она, очевидно, неправильно его поняла. Но правда ли это и вообще уместно ли приводить подобный аргумент? Важнее было другое: теперь он знал, что ее ценности были истинными, что она была честной и искренней, и он мог заверить ее в этом без малейших угрызений совести.
Виктор не ограничился пустыми уверениями. Он вспомнил, как однажды в Индии дочь вернулась в их роскошный отель настолько потрясенная увиденной на улицах нищетой, что не могла проглотить и куска пищи.
— Но ты ведь заставил меня есть, разве ты не помнишь? — прервала она отца.
— Я помню только нашу ссору. Ты была так расстроена, что несколько дней отказывалась выходить на улицу, а когда все же вышла, то возвратилась такой возмущенной, что мы снова поссорились.
Она вернулась в отель в бешенстве и угостила его подробным описанием нищеты и страданий, представших ее глазам в тот день. Рассказ свой она завершила убийственными нападками на капиталистическую систему, допускавшую подобное положение вещей. Джейн не пыталась проанализировать эту систему или что-либо предложить для преодоления ее пороков. «Специалист в области политики — ты, а не я», — с издевкой добавила она.
Затем скептически выслушала предлагаемое отцом решение: мир, в котором Соединенные Штаты, Россия и Китай объединили бы свои силы с Европой и Японией, чтобы помочь остальной части человечества достичь сносного уровня жизни. Гонку вооружений должно заменить сотрудничество между передовыми странами для помощи странам, менее щедро наделенным природными богатствами. Грядущий золотой век должен принести всему роду человеческому блага, которыми прежде пользовались отдельные нации и цивилизации, когда переживали свои золотой век.
— Чепуха, — вспыхнула Джейн. — Ты когда-нибудь давал себе труд задуматься о судьбе рабов во времена римского золотого века? Или о болезнях, голоде и нищете, терзавших простых людей в эпоху Возрождения?
— Тогда не было современной техники, — слабо защищался Виктор.
— Ты имеешь в виду такую технику, какую американцы применяют во Вьетнаме? — насмешливо осведомилась Джейн.
Он заговорил о мечах, перекованных на орала. В ответ дочь обвинила его в банальности. Почему же, спрашивала она отца, если его действительно так уж заботит участь людей, которых они видели на улицах городов и в деревнях Индии, он никогда ничего не писал о проблемах слаборазвитых стран?
— Это не моя тема, — отпарировал Виктор, — но кто знает, я, быть может, еще что-нибудь напишу. Да, полагаю, мне следует это сделать.
Она смягчилась:
— Обещаешь?
— — Да.
Когда сейчас они вспоминали тот десятилетней давности разговор, Джейн напомнила отцу о его обещании, и он назвал ряд статей, написанных им с тех пор.
— Пожалуй, если бы не ты, я бы вряд ли их написал. Сейчас я рад, что ты на меня тогда навалилась.
До чего же несвойственны были Виктору такие речи: он не имел привычки каяться. Только бы дочь не подумала, что он говорит это потому, что она умирает.
— Я говорю совершенно серьезно, Джейн.
— И о золотом веке говорил тоже серьезно?
— Ну, конечно.
— Но об этом ты не писал.
— Для этого еще не пришло время, — ответил отец. — Никто бы не принял меня всерьез, если бы я это написал. Но рано или поздно…
— Вот так ты говорил и в Нью-Дели, папа. Ты твердил мне, что все идет к тому, что это случится через десяток лет или лет через двадцать — сорок. Ты что, не помнишь?
— Нет.
Было еще что-то, что ты сказал, папа. — Она явно старалась напомнить ему что-то.
— Что именно, Джейн?
— Ты добавил: «Я, быть может, до этого не доживу, но ты-то доживешь».
Наступила неловкая пауза. Виктор отозвался:
— Я и этого не помню.
—Сейчас как будто непохоже, что я тебя переживу?
Растерянность отразилась на лице отца.
— Не огорчайся, папа. Полагаю, я справлюсь. А если я смогу с этим справиться, значит, сможешь и ты. У меня было достаточно времени, чтобы свыкнуться с этой мыслью. В больнице я почти все время думала об этом. Вернее, когда мне было тяжело. То есть тогда, когда я не могла с тобой разговаривать.
— Все в порядке, Джейн, теперь все в порядке, — машинально повторял отец, как твердят ребенку, когда он ушибся. — Все в порядке.
— Знаю, тебе тоже было тяжело. — Джейн не извинялась, она объясняла. Но эти слова сгладили душевную боль, которую отец продолжал испытывать, вспоминая недели отчужденности.
Он действительно говорил правду, когда заявил Ричарду, что не чувствовал за собой вины. Правдой было и то, что, как опасался Ричард, было рискованно подталкивать Джейн и Виктора к разговору о прошлом — ведь теперь отец и в самом деле ощущал свою вину. Но это была вина, с сознанием которой он мог продолжать жить. Только потому, что дочь была в состоянии разговаривать с ним, он мог тихо сидеть у ее постели, смотреть спокойно ей в глаза и обсуждать с ней то, что встает перед человеком, когда он умирает, — самую смерть.
Он заметил, что вряд ли нашлось бы много людей, способных воспринять слова доктора Салливана, как она. «Уверен, что я бы не смог». Как она могла принять приговор без возражений, так спокойно, так естественно?
— Потому, что смерть естественна.
Виктор не считал это естественным — во всяком случае, для человека ее возраста, но не осмелился сказать это вслух. Он спросил лишь:
— Что ты понимаешь под «естественным»?
— По-моему, можно рассматривать эту проблему с двух сторон — в смысле географическом и в смысле историческом.
— У тебя, значит, на этот счет есть своя философия?
— Не знаю, можно ли это так назвать. В больнице я рассматривала эту проблему в географическом смысле. И рассуждала я так: взгляните на меня, Джейн, лежащую в этой постели — в этой именно точке земного шара, в городе с семимиллионным населением, — и каждый день, каждый час, быть может, каждую минуту кто-то здесь, в Лондоне, умирает. А Лондон расположен в Англии, где проживает 50 миллионов человек, которые все рано или поздно умрут. Англия же оставляет всего лишь крохотную частицу мира, населенного четырьмя миллиардами человек. Это значит, что в это время во всем мире непрерывно умирают, очевидно, миллионы людей, причем сейчас, в эту самую минуту, их число достигает нескольких тысяч. И что же я такое, в этом географическом смысле, как не простая песчинка? Так почему же моя смерть должна быть чем-то страшным, чем-то, с чем трудно примириться? Почему она должна быть более неприемлемой, чем смерть всех других людей? Что во мне такого особенного?
— А в историческом смысле? — подсказал отец.
— Ну что ж, погляди на мир и подумай, как долго он существует — я имею в виду не отдельную цивилизацию, а все человечество вообще. Подумай о миллионах и миллиардах людей, приходивших до нас и умиравших год за годом, век за веком в течение тысяч и тысяч лет, и о всех тех миллиардах, которые придут после нас и тоже умрут. Совершенно ясно: это происходит и должно все время происходить на земле. Так почему же не примириться с этим фактом? Зачем возмущаться? Зачем бороться? Так должно быть. Так есть. И больше тут не о чем говорить.