Могилы у него не было – похоронили в общей, хоронить-то его было некому, его никто и не забрал. А эту общую могилу мы с матерью так и не нашли. Только предположительно, примерно нам объяснили, где он может лежать. Но ничего, как-то обвыклись, успокоились. Мать долго не могла на работу устроиться – профессии-то не было. Это потом она бухгалтерские курсы окончила, года через три, а сначала взялась крючком салфетки кружевные вязать – нитки нашла в комоде, еще бабушкины. Разводила марганцовку, зеленку, чай – салфетки получались розовые, малиновые, зеленые, бежевые. Только шли они все равно плохо – так, по знакомым, по своим. Один раз она на рынок с ними пошла, но стеснялась продавать с рук жутко. Так еще на рынке встретила старую знакомую, а та заохала, запричитала: «Ах, Верочка, как же так вы тут торгуете?!» Дура. Мать расплакалась и больше на рынок не ходила. В общем, бедствовали мы страшно. Продали все, что можно. Только с часами отцовскими она расстаться не могла. Я до ноября ходила в парусиновых туфлях на картонной подошве. Помню, суп варили из воблы с пшеном. Тот еще супчик, прямо скажем! Ну, это я так, к слову. – Таня вздохнула и замолчала, потом усмехнулась: – Ну а теперь – к делу. Сосед у нас был, старичок такой, сухонький, мелкий. Как войну пережил – не знаю. Шуршал тихо, как мышонок, у себя – не слышно, не видно. На кухне только кисель варил из концентрата – брикеты такие бурые, помните? Меня угощал. Помню этот тягучий сладкий кисель и круглое овсяное печенье сверху. Это был праздник. Я половинила печенье – маме вечером, к чаю. А потом ходила кругами вокруг него и – не выдерживала, съедала. Стыдно было, но ничего с собой поделать не могла. Ребенок ведь, господи, полуголодный! Так вот, у этого дедули, Михал Абрамыча, дочь сидела – попала в последнюю волну, в пятьдесят втором, по делу врачей. Но уже в пятьдесят третьем Сталин сдох, и Абрамыч понимал, что его дочку Женечку скоро выпустят. А он был уже очень плох, почти не вставал. Как-то позвал он маму и сказал ей: «Верочка, у меня дело к тебе крайне важное. Знаю, что все выполнишь, как я скажу. Не обманешь». И дал маме кольцо – старинное, наследное – желтоватый бриллиант, огромный, с вишню, наверное, в четырех лапах. Я это кольцо как сейчас помню, представляете? Короче говоря, попросил он это кольцо дочке передать, когда она вернется. Чувствовал, что не дождется, умрет. Говорил, что это от прабабки еще, у них в Вильно до революции ювелирный магазин был, кольцо – единственное, что у него осталось. Женечка будет носить или продаст – ее воля. Но будет это ей подмога – безусловно. Мать дала слово, а через две недели Абрамыч умер. Мать его похоронила и долго потом на могилу в Малаховку ездила. – Таня помолчала и проговорила: – Всю жизнь. Прощения просила.
Она опять замолчала. Ей вдруг стало зябко, и она накинула на плечи платок, висевший на спинке стула. Повисла пауза.
– За что, Танечка, прощение? – тихо спросила Жанночка.
Галка молчала – видно, все поняла.
– А за то, Жанночка, что кольцо она этой несчастной зэчке Жене не отдала. Не исполнила волю покойного. Правда, два года она кольцо держала, прятала. Мешочек полотняный сшила и за батарею повесила. Женя все не появлялась. А потом мама кольцо продала. Хорошо продала, дорого. Какой-то генеральше через знакомых. Мы тогда отъелись, мебель купили, холодильник «Север», пузатый такой. Маме пальто сшили, синее, из тонкого трофейного сукна, с каракулем на воротнике и рукавах. Мне шубу мама купила беличью, серенькую. Лезла, правда, она страшно. Везде эта белка свои следы оставляла. Еще мы летом в Ригу съездили к маминой подруге Эльзе. Я тогда впервые море увидела и янтарь на берегу собирала. Тогда его много еще было.
А в пятьдесят девятом вернулась в Москву Женя. Евгения Михайловна. Освободили ее в пятьдесят четвертом, но она вышла замуж там еще, тоже за сидельца, и они поехали в Душанбе к его родне. Она откуда-то узнала, что Абрамыч умер, и поэтому в Москву не торопилась. А когда приехала – так, проездом, они в Душанбе уже осели, – мама ей открыла комнату Абрамыча. Женя пробыла там два дня, собирала какие-то книги, письма. Нашла два стакана серебряных, с чернью, очень старых, видно. Один маме отдала. «Это вам за папу, спасибо за все, спасибо, Верочка, что смотрели за ним, хоронили».
Мама стояла и плакала. И Женя плакала. Мама стакан брать не хотела, а Женя все равно его оставила – на кухне в шкафчик наш убрала за крупу, подальше. Мама его спустя месяц нашла. Держала в руках и ревела, ревела белугой. И все причитала: «Женя такой благородной оказалась, а я – тварь, последняя тварь».
Я думаю, если бы она Жене про кольцо сказала, та поняла бы, не осудила, но мама в себе сил не нашла. Не смогла признаться. А Женя эта, Евгения Михайловна, долго маме письма писала. Да что там письма – посылки присылала: гранаты, огромные, с бурой кожей, белые и сладкие внутри. А потом нас сломали и дали квартиру на «Молодежной». Но это уже Хрущев. Когда что-то случалось – ну, болела мама или я, или другие несчастья, мама все говорила: «Ну поделом мне, по справедливости». А перед смертью она все же Жене в Душанбе написала, все рассказала. Но письмо пришло обратно. Адресат выбыл. Женя умерла.
Таня замолчала и сбросила платок – ей внезапно стало жарко.
– Окно открою, а, девочки? – И, не дожидаясь ответа, она широко распахнула створку.
В окно влетело несколько крупных снежинок и осело на подоконнике. Пахнуло бензином, свежим морозцем и ночным городом.
Жанночка жалобно сказала:
– Танюш, можно я у тебя останусь, совсем нет сил домой ехать.
– Господи, да конечно, Жаннуль, я тебе постелю на диване.
– Да не стели, дай просто подушку и плед, – жестко сказала Галка. – Стелить еще! Все так измучены, дальше некуда.
Таня отвела Жанночку на диван, та, всхлипывая, улеглась, и Таня укутала ее, как ребенка, как когда-то укутывала маленькую дочку – подогнув все края пледа плотно под Жанночкино тело. Галка забралась в кресло с ногами и укрылась Таниным пуховым платком.
– Ты, как ребенок, Галка, целиком в кресле уместилась, – улыбнулась Таня. – Ну, отдыхайте, девочки, а я пойду – посуду домою и тоже лягу.
Жанночка что-то забормотала в ответ, но было видно, что она уже засыпает. Галка тоже закрыла глаза и что-то хрюкнула.
Таня вымыла посуду, убрала остатки еды в холодильник, протерла стол и плиту и подошла к окну. На улице не на шутку разыгралась метель. Градусник показывал минус пятнадцать. «Ого, – подумала она, – вот это перепады с почти нуля. Завтра точно давление подскочит. И сердечко зашалит. Впрочем, от погоды ли? Какой тяжелый день, какой тяжелый! Ведь завтра все мы об этом пожалеем. Точно пожалеем. Это же не наши тайны. А значит, они должны быть неприкосновенны. Думали, все быльем поросло. А нет. Просто выпили, старые дуры. И понеслось. Галка, как всегда, первая. Провокатор по жизни. Поп Гапон. Все это не должно было всплывать, не должно обсуждаться! – Таня вздохнула: – Ну ладно, что сделано, то сделано.
А все равно они были святыми. Столько вынесли на своих плечах. Непосильные ноши. Не для человеческой, не для женской доли. Слишком много досталось. Страшные судьбы. Страшная страна».
Таня долго умывалась холодной водой – лицо и шея горели. Уже лежа в постели и почти засыпая, она вспомнила слова – веселые и звонкие, как полагалось: «Легко на сердце от песни веселой!» И вспомнила, как они, их матери и тетка, дружно, стройными голосами выводили эти бодрящие слова: «Легко на сердце от песни веселой! Она скучать не дает никогда!»
«Легко – подумала Таня. – Просто легче не бывает. И только бы уснуть, уснуть, ну пожалуйста, Боженька, так надо уснуть! А завтрашний день мы как-нибудь переживем. Не впервой». Но думать о завтрашнем дне было жутковато. Дай бог ей выспаться и прожить завтрашний день. Он обещал быть не легче предыдущего.
Они были из тех дальних, незначительных и нелюбимых родственников, которых встречаешь только на юбилеях и похоронах. Вообще-то их недолюбливали. За что? Ведь с виду они были абсолютные, классические божьи одуванчики. Чистенькие, ровненькие, похожие друг на друга, как брат с сестрой. Даже отчества у них были одинаковые – Ольга Евгеньевна и Леонид Евгеньевич. Были они бездетны, жили где-то в районе Измайлова в однокомнатной кооперативной квартире, купленной в советские времена. Жили тихой и размеренной жизнью – завтрак, прогулка по пути в магазин, в авоську двести граммов сыра, двести – колбаски, пакет кефира, свежий батон. Потом Ольга Евгеньевна готовила обед – постный суп, тефтельки, рыба на пару. Все только полезное. Надо заботиться о здоровье. И друг о друге. Кто у них еще есть? Надо друг друга беречь. Старость боится одиночества, а одиночество – болезней. После обеда ложились подремать – Леонид Евгеньевич с газетой, Ольга Евгеньевна под тихое журчание очередного дневного ток-шоу по старенькому телевизору. Оба похрапывали, но друг другу не мешали. Они вообще уже давно превратились в единую субстанцию, неделимую, неразрывную, зависимую друг от друга, как часто бывает в спокойном длительном браке. Даже какие-то обыденные действия или незначительные движения были неподъемны и невозможны, если речь шла о кратковременном вынужденном расставании или возможности произвести эти действия порознь. Например, Леониду Евгеньевичу сходить на почту или в сберкассу одному по причине недомогания Ольги Евгеньевны. Или же, наоборот, ей отправиться в аптеку одной, без него, так как в тот день у него сильно разболелась нога. Если дела были несрочные, то их уж точно откладывали, а если отложить было невозможно, то они вообще выпадали на короткое время расставания из этой жизни. Так, Леонид Евгеньевич долго, словно пытаясь задержаться, собирался в прихожей в аптеку, Ольга Евгеньевна стояла рядом, сложив маленькие ручки на груди, с испуганным взглядом маленьких круглых глаз и полуоткрытым от волнения ртом. Периодически она вскрикивала, спрашивала, не забыл ли он кошелек или рецепт. Он в который раз открывал кошелек и проверял то рецепт, то деньги. Потом она дрожащими руками поправляла ему кашне, застегивала верхнюю пуговицу пальто, а уже у лифта всплескивала руками и требовала проверить, взят ли с собой старый пластмассовый очечник, перетянутый для надежности белой бельевой резинкой. Потом она плотно прилипала к окну. Он выходил из подъезда, и она смотрела ему вслед, пока он не скрывался за углом дома. Так она стояла и час, и два, не реагируя даже на редкие телефонные звонки. Вздыхала она облегченно только тогда, когда знакомая фигура в старом габардиновом пальто появлялась из-за угла. Она словно оживала, приходила в себя и, неожиданно почувствовав прилив сил, бодро выходила, почти выбегала, встречать его к лифту. Он слегка смущался, видя ее радость, и корил ее за напрасное беспокойство: