Этот Танин визит к вдовцу был вторым за тринадцать лет их совместной потребности. Первый состоялся через неделю после опробования греха в условиях кабинета и требовал упрочения в домашних условиях. Однако, убедившись, что школа мужества молодой сотрудницы и впрямь неисчерпаема, Юлий Соломонович решил, что дальше вполне достаточно будет ограничиваться дозой ласк, не сходя с рабочего места, и не тратить запас тонуса на отдельный прием в условиях постоянной прописки. Что же касалось аксессуаров любви, то все необходимое имелось и там, по месту основного труда: кресло на коже, оттоманка и низкий табурет.
– Примешь? – спросила она старика, когда тот открыл дверь, изрядно удивленный, и опустила чемодан на лестничный кафель.
Первый раз за все годы она обратилась к Аронсону на «ты». Нижняя губа ее была поджата и слегка прикушена, взгляд – настороженный и опасливый.
– Зайди, – понятливо ответил вдовец и потянул руку, чтобы перехватить чемодан.
И пока Таня входила в прихожую, распространяя вокруг тяжелую волну «Красной Москвы», и пристраивала на вешалку серый с бежевым пыльник, Юлий Соломонович уже все знал. Все, что будет и с ним, и с племянниковой женой. Знал и уже внутренне согласился, чтобы так оно и было. Догадался в тот день – каждому судьба кидает шанс. Вдовцу – догорать не в одиночестве, ей же, Борькиной жене, – гарантию верного обустройства на неопределенный жизненный срок. Притворяя дверь, успел подумать, что утаить от Мирских удастся на неделю-другую, не больше, после все одно вылезет правда. А что неделя, с другой стороны, или две… Не завтра ж подыхать, в конце концов? Да и квартира пропадет без наследников – один хер, а так хоть Таньку по опекунству прописать, все лучше, чем исполкому дарить.
Отдаваться в ту ночь Таня старику не стала, да он и сам не спросил. Оба понимали – спешить им теперь некуда, зато есть куда по новой друг к дружке притираться.
Стефан объявился в Трехпрудном в восемьдесят восьмом, сразу после того, как с дальнего угла Дома, ближнего ко второму подъезду никому не ведомым ветром сорвало прикипевшую с послевоенных времен медную табличку. Табличка с годами бронзовела – в непосредственном, физическом смысле, все больше и больше накапливая на надорванной поверхности грязно-зелено-бурый окисел. К концу восьмидесятых бурого набралось столько, что разобрать что-либо из остатков слов, служивших когда-то предметом гордости отдельных жильцов, стало окончательно невозможно. Поэтому кто помнил изначальные слова – тот помнил, а кто не знал – то так и не узнал. Да и вспоминателей самих осталось не так и много. А слова были такими: «Дом образцового содержания».
В их числе, этих немногих помнящих, но все еще основательно живущих, продолжала пребывать и жиличка с четвертого этажа, вдова известного в прошлом академика архитектуры Роза Марковна Мирская, которой к моменту, когда из второго подъезда начали выносить вещи Затевахиных, шел восемьдесят пятый год.
О том, что внук командарма Василия Павловича Затевахина Алексей оставляет Дом в Трехпрудном, Мирская узнала от Фиры Клионской. Дочь Самуила и Цили Клионских позвонила и сообщила, что Алексей Затевахин с семьей уезжает навсегда: то ли куда-то на север Америки на постоянное место жительства, то ли на юг Канады на дипломатическую должность. В общем, в Монреаль, кажется, – где сплошные, говорят, американские французы и самые высокие в мире водопады. Квартиру, добавила огорченно, Затевахины продали по обмену, а на их место приедет теперь жить важный человек по имени Стефан. Тот – сам то ли бывший венгр, то ли другой иностранец, то ли какой-то непростой наш, но факт, что богатый и с сильными связями на самом верху. Больше ничего не известно.
Для того чтобы стало окончательно противно и подозрительно в отношении нового обитателя Семиного дома, Розе Марковне хватило и этих скупых сведений. Тем более что только-только по телевизору в открытую выкрикнул из новых кто-то, из демократов, не забоявшись слов своих, а, наоборот, с вызовом – что Ленин, мол, этот ваш – самый кровавый из вурдалаков и есть, и ничего больше. А жилец со связями если, то, стало быть, и с нынешними властями не может не якшаться, с партийцами, хоть и с другими уже против прошлых, не такими уродливыми.
Тут же Сема вспомнился. Что бы сказал, интересно, если б услышал то самое, про Ильича, но уже во всеуслышание и без опаски? Надо бы, тогда же подумала, на Ваганьково съездить, давно не была, больше полгода как: убраться и проверить заодно, как они там оба, отец и сын.
Раньше на могилу мужа Мирская ездила чаще, но после смерти Бориса Семеновича год тому назад меньше стала передвигаться по городу, некому стало возить: Вильке все некогда, вечно на съемках, в экспедициях бесконечных.
Смерть сына пережила тяжело, убивалась ужасно, но только на второй месяц после похорон, ближе к неотмеченной православной сороковине, удивленно подумала вдруг, что – странное дело – отчего-то мысль такая не явилась, что – почему он, а не я. По всем меркам если брать, то первое, о чем старуха мать себя спросить обязана – об этом. Не спросила и не подумала тогда. А потом уж поздно спрашивать было – перетерпела смерть, как умела, и дальше стала о жизни помышлять в Семином Доме образцового содержания.
Сын умер у себя в кабинете, в МАРХИ, в проректорском кресле, на шестьдесят первом году жизни. Кончина была короткой и нестрашной – нагнулся за упавшим карандашом и больше не разогнулся. Тромб в сосуде головы. Врач сказал, ничего не успел почувствовать – буквально секунда, и все.
Там же, на Ваганьково, через год после того, как рядом с Семой закопали Бореньку, встретила у семейного их места Таню и сначала не узнала. То есть все, конечно, что там у нее и как, знала от Вильки, а до этого от Митеньки, правнука, когда он к ней пару лет регулярно ездил по воскресеньям. В общем, все эти годы была в курсе, но видеть саму – не видела, если не считать дня, когда Вилен на Юльке своей женился, и все они в одном месте сошлись, включая бывшую невестку. Да и Вилька, если честно, мать свою Кулькову не слишком визитами баловал потом, все больше по телефону общался, если не забывал набрать.
Это уже после того, как Юлика Аронсона не стало, году в восемьдесят пятом. До девяноста доскрипел активный двоюродный родственник, прежде чем квартиру на Татьяну окончательно переписать решился. Но переписал-таки, никуда не делся, высидела она себе законную жилплощадь на Каляевской к шестидесяти годам. Правда, как женщину, а не только как прислугу использовал Татьяну, чуть не до самой смерти. Под самый конец, в девяносто три, года за два до кончины, догнать уже не получалось, но к слабому разогреву попытки все же имел: то причинным местом, бывало, потрется об нее при бессоннице, а то, глядишь, и облапить бывало хотелось и пальчиком туда-сюда вспомнить. А она сжимала губы и терпела, считая дни и минуты.
Самым интересным в деле расстройства многолетней семейственности между Мирскими и Юлием Соломоновичем явилось то, что никому из Мирских и в голову не пришло задуматься об истинном характере такого странного причаливания Тани к Юлику. Роза Марковна уверена была, когда уже о соединении этом неожиданном стало известно всей родне, что произошло оно исключительно по сердобольности Семиного брата, по причине его пожилой одинокости и жалости к неприкаянной Борькиной супруге и собственной библиотекарше. И не только удивляться она готова была такому, но и отнестись в конце концов с пониманием.
Однако сам Юлик шанса не дал. Он-то первый о таком варианте разбора ситуации и не подумал вовсе. Знал про себя, что напакостил несомненно, – хотя и вынужденно, но поступил, по собственному разумению, словно кот гадливый. А другие, полагал, тем паче знают и уже возненавидеть успели, скорей всего, да по семейному радио убойную волну пустили, вплоть до двоюродных внуков инженера-конструктора Каца. Так что ему и в голову не пришло, что можно родственность и дальше с прежней привычностью поддерживать, да невинно удивляться перед Розой Марковной нелепому разрыву нелюбимой ее невестки с любимым его племянником.
С того дня перестал он Мирским звонить и появляться. А до того, не желая ответного Розиного упрека, сказал раз что-то грубо или ответил, упреждая родственные козни. Думал, та начнет для поддержания семейных интересов обвинять его в старческом блуде и низости поступка.
Роза Марковна же из другой исходила догадки. Полагала, что на границе старости и полоумия Юлик мнит себя защитником угнетенной библиотекарши, видя часть своей вины в том, что свел когда-то Татьяну с сыном Мирских.
После этого в истории Розы Марковны и Татьяны продолжения не было, если по касательной не брать в расчет отдельные нечастые контакты Вилена Мирского с матерью.
В тот раз, когда они наконец пересеклись вживую, не зная загодя и не планируя увидеть друг друга, Роза Марковна поехала на кладбище одна. Вилен торчал в очередной экспедиции, на съемках кооперативной картины, не то в Вышнем Волочке, не то в Ужгороде, – не удавалось каждый раз отслеживать бесконечные его разъезды, а правнука Митьку не пыталась просить, тот мимо ушей прабабкины просьбы пропускал. Начиная с недавних пор, занимался одному ему ведомыми делами. Сама в тот день чувствовала себя не так чтобы очень: накануне до поздней ночи сидела перед телевизором, смотрела «Взгляд», берясь за сердце после каждого сюжета, что мальчики показывали. Но радовалась зато страшно, что ужасы наконец коммуняцкие всем откроются, а не только самой себе документально подтвердятся, поэтому и заснуть после программы долго не удавалось. Митька, кроме того, сильно беспокоил, что-то явно с ним было не так. Что именно – не могла понять, не пускал он дальше привычного, скрытничал. И по школе устойчивый непорядок образовался, по учебе.