— Не то слово. Не стыдно — страшно… С этим я просто не мог дальше жить.
— Но тем не менее прожил еще много-много лет. Так?
— Жизни никакой не было, сколько бы лет ни прошло.
— И этому можно поверить?
— Ты же знаешь, что можно…
— Допустим. Тогда все же поясни. Почему ты не стал искать меня? Если бы искал и нашел, то твоя богиня, может быть, не погибла бы самой лютой смертью…
— Аня! Аня!
— В огороде баня. Где ты был, где, когда я, полуживая, голодная, просидела ночь на скамейке возле подъезда твоего дома? Ни денег, ни документов, ни теплой одежды — все это осталось в машине, которую угнали.
— Сначала я ждал тебя в твоем доме… Потом стал думать, что ты находишься там, у Рафаила… А когда я позвонил ему… Какое несчастье! Разве во всем этом есть чья-нибудь вина?
— Ну а потом? Ведь я все еще была жива. Почему не искал меня потом? Разве я перестала быть твоей богиней, твоей маленькой, как ты меня называл иногда?
— Моей маленькой… Да. Да.
— Больше всего любила, когда ты меня называл так. Я бы пожелала тебе здоровья и счастья во всей твоей оставшейся жизни только за то, что ты когда-то называл меня «моя маленькая».
— …Не искал, да. Потому что смерть, наверное, все-таки сильнее любви.
— При чем это, Валентин?
— В какой-то момент, когда я все еще ждал тебя, а ты не приходила — это было в Москве, — я вдруг почувствовал, что больше никогда не увижу тебя. И вдруг ты пришла. Глубокой ночью, часа в два, наверное. Позвонила в дверь — резко три раза, как и всегда раньше, когда мы вместе приезжали в Москву и жили у меня.
— Когда же это я приходила?
— Тем летом я насовсем вернулся в Москву.
— Не могу припомнить.
— Или не хочешь?
— Или так… Я возвратился в Москву, засел в своей квартире и не знал, что мне дальше делать. Тогда я был напуган одним обстоятельством и почти перестал выходить на улицу. Дело в том, что наступили в столице и в стране лихие времена, а как раз тогда прибыл бывший японский коллега из Осаки профессор Кимура и поселился у меня. Он был русист, обожал русский стиль, в особенности любил выпить водки до потери пульса, и тут надо было его опекать, добрейшего и деликатного Кимура-сан. Если в Японии «русские попойки» профессора совершались в кругу друзей и кто-нибудь из них всегда отвозил его из ресторана домой, то в бандитской Москве это приходилось делать мне, ведь коллега был моим гостем. И вот что случилось на третий или четвертый день по его приезде. На Новом Арбате мы подверглись нападению шайки цыганят (или каких-то кавказских подростков), которые облепили господина Кимуру, как шакалы, и мигом очистили все его карманы, вырвали из руки сумку, срезали фотоаппарат. А меня, пытавшегося защитить иностранца, огрели чем-то тяжелым по затылку, и я свалился с тротуара на проезжую часть, прямо под колеса машин. Но ничего более страшного не случилось, от неожиданности я не успел даже испугаться, не испугался и тогда, когда передние колеса наезжавшей на меня машины свернули в сторону от моей прикорнувшей к асфальту головы метрах в десяти, наверное… А вот кроткому Кимуре досталось гораздо больше: забрали цыганята все деньги, документы, паспорт с визами, даже упаковку презервативов, пнули по ноге — видимо, ботинком с металлической подковою, — оставили на короткой толстенькой голени японского профессора жирный кровоподтек. После разбойного нападения господин Кимура отправился в свое посольство, где и безвозвратно для меня сгинул. А я сидел дома и не знал, что мне делать: то ли искать японца, то ли строить новый план жизни — уже без расчетов на японского друга… И тут однажды глубокой ночью, когда я уже спал, раздался этот знакомый звонок в дверь — три резких, частых звонка…
— Неужели не помнишь, Аня?
— Может быть, и вспомню. Продолжай дальше.
— А что продолжать… Я открыл. Ты вошла…
— Затем растворилась в воздухе.
— Нет.
— Тогда дальше.
— Дальше я и сам не знаю, что произошло на самом деле. Ты была в незнакомой мне одежде: джинсовая рубаха, светло-серые брюки, рукава закатаны. Извиняюсь за всякие подробности, но сам я спал в одних маленьких белых трусиках японского производства… И мне стало неловко перед тобой; видимо, за время разлуки я отвык от тебя, Аня. Мы молча постояли в прихожей друг против друга. У тебя был усталый вид, и такою угрюмой я никогда тебя не видел… Затем ты, не произнеся ни слова, прошла мимо меня в ванную… Неужели и этого не вспомнишь?
— Может, и вспомню. А ты рассказывай, милый.
— Быстро помылась под душем и пришла ко мне. Ничего не говорила, не заплакала. Может быть, просто не успела. И я тоже ничего не сказал, ни слова.
— А потом была у нас любовь?
— Уж этого не запомнить… Было такое, что происходило у нас не так часто, но бывало. И когда такое происходило, сразу после этого, для меня становилось ясным, что наконец-то в жизни все исчерпано до дна. Дальше остается только смерть. Но она была понятна, поэтому не страшна, и только что испытанное — это почти то же самое. Только смерть намного сильнее и значительней. В ту ночь ты приходила, Аня, потому что моя душа позвала тебя.
— А может быть, мой милый, у тебя вовсе нет души? У всех предметов, птиц и зверей есть она, а у нас с тобою нет… Ведь мы невидимки.
— Если нет ее, то что же так сильно болело, что плакало, смеялось, умирало, когда мы с тобою встретились в этом мире, а потом расстались, Аня? На другой день я проснулся очень поздно, окно комнаты заливало косым солнечным светопадом. Так крепко, беспамятно мы спим — счастливые мужчины человеческого рода, — когда испытываем полное и сокрушительное удовлетворение в любви к женщине. Я проснулся с улыбкой — с прищуренными от улыбки глазами. Я был весь исчерпан в своей страсти… Но в следующую минуту, оглядевшись, прежний мой одинокий и угрюмый полуандрогин тоскливо зевнул, вновь закрыл глаза и отметил про себя, что ничего не изменилось как был один, так в одиночестве и оставался. Она ушла, поднявшись ранехонько, как и всегда. Я отправился на огромный рынок подержанных автомобилей и купил довольно свежую знакомую мне «мицубиси» — такая же была у меня в Японии, где я и водительские права получал. Выправив в милиции русский вариант водительского удостоверения, на что ушло два дня, я поехал в город на реке Гусь. Выехав за кольцевую автостраду, я скоро свернул с шоссе, как и в первый раз, когда Анна везла меня к себе, и навестил М-ское кладбище, где была похоронена моя матушка. Только в этот раз я прибыл один, без Анны, и настроение мое, с которым явился пред очи материнские, было у меня совсем другим. Много лет назад я привел за руку свое сокровище, свою красавицу и поставил ее рядом с собою, чтобы мать увидела, ахнула в восторге и порадовалась бы наконец за своего незадачливого сына. Правда, в тот раз мне показалось, что на портрете с обелиска выражение материнских глаз вдруг изменилось — в ту самую минуту, как мы с Анной подошли и остановились перед могилой; мне даже почудилось, что глаза матушкины опечалились и в них промелькнула недоверчивая усмешка… Теперь же никаких движений, никакого вздоха, ни даже легкого трепета, ни сомнения не выразилось в портрете с кладбищенского медальона — в мягко улыбающихся фарфоровых глазах моей матушки. Она смотрела на меня, как и много лет назад, до Анны, — нежно и снисходительно, словно понимала, насколько я безнадежен для любви, для великого счастья. Вотще было мне родиться от нее на этом свете, где не останется от нас обоих никакого следа, даже легкого воздушного веяния. Ну какой след или шум в небесах могли остаться оттого, что она всю жизнь проработала в библиотеке, а я чему-то обучал школьников и студентов?.. На сей раз матушка была более откровенной и дала мне знать со всей ясностью, что она, покоящаяся в земле, и я, все еще мающийся на разных дорогах, — мы находимся в заговоре. Который заключается в том, что мы с нею по-настоящему-то и являемся единым существом фамильного одиночества, а отец мой и ее муж, которого я едва помню — он бросил нас, когда мне было шесть лет, — принадлежал ко всему сонму остальных чужих одиночеств. И когда мать после долгой и тяжелой болезни скончалась, была похоронена на М-ском кладбище, две половины нашего единства разделились: она ушла в желтую глиняную яму, а я пока что на неопределенный срок остался на поверхности земли. Когда-то я попытался нарушить наш тайный заговор — предстал пред опечаленным лицом матери со своей женой… А навестив могилу в другой раз, без Анны — о, сколько лет меня здесь не было! — я почувствовал, что мать больше не корит меня тайно. Мы с нею примирились. По ее взгляду почувствовал, что я полностью прощен.
— Когда-то ты, Анна, выхватила меня и прочь увела от материнского начала. Но в жизни все вышло так, что я вернулся к прежнему положению маменькиного сыночка. И опять я был готов на веки вечные разделить с нею наше общее одиночество. Когда через некоторое время я добрался наконец до твоего городка на Гусь-реке и подъехал к знакомому дому, то увидел, что в нем живут совершенно неизвестные мне люди, классические дачники, он и она, оба полуголые, жирные, красные, облезлые от загара, седые и лохматые. Они оказались неприветливыми, даже поговорить со мною не захотели. Но из калитки, со двора напротив, вышла большая, толстая, как башня, Нюра, Анна Акимовна, твоя тезка, подошла и все рассказала про тебя. Выслушав ее, я стал уверять Нюру, что произошла, наверное, какая-то ошибка, потому что ты была у меня всего несколько дней назад.