Вторую половину дня и всю ночь я проспал. Проснувшись, подсчитал на пальцах, сколько же часов я спал. Хотел побриться, но крем для бритья кончился. Да и лезвие было в таком состоянии, что я боялся порезаться. Не ходить же мне по улицам с порезанной физиономией. И пусть Главина говорит, что хочет. Он каждое утро так выскабливается, что вся кожа у него в ссадинах. Администрация гостиницы потребовала, чтобы я погасил счета. Потерпите немного, сказал я, совсем немного. Сколько? — спросили они. Каких-нибудь пару дней, я все оплачу и съеду. Я был собран, бодр и трезв и думал, что весь мир, по крайней мере та его часть, где находится город, стоит на ногах куда менее твердо, чем я. Вечером я слонялся по улицам, снова был в церкви на высоком берегу реки, в церкви святого Иосифа. Потом в Ленте искал Главину с Федятиным, но не нашел, опять бесцельно бродил, пока не повстречался с той женщиной.
Лизелотта потащила меня с собой. С вами и в самом деле что-то стряслось, сказала она, почему вы не бреетесь? Ведь вы побреетесь, не правда ли, ну, обещайте мне, что вы побреетесь, тараторила она, и я послушно кивал. Если бы она мне сразу сказала то, что сказала потом, я бы никогда не пошел с ней. А так она сказала мне это только перед самым домом: знаете, дорогой господин Эрдман, мы о вас самого высокого мнения.
— Правда? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— Правда, правда. Ведь мы не такие, как те, с кем вы до сих пор водили компанию и которые вас так подло бросили в тяжелую минуту.
— Тондихтер тоже так считает, — заметил я.
— Кто?
— Тондихтер.
— A-а, наш гений, — засмеялась она. — Конечно, он думает так же, как и все мы. Мы никогда никого не бросаем в беде. Отверженные и забытые, мы всех принимаем в свои ряды.
Я хотел сказать, что не чувствую себя ни отверженным, ни забытым, как, впрочем, не нуждаюсь и в спасении, что я лучше пойду пить с Федятиным и Главиной, но сам не знаю, почему не сказал. Она несла несусветную чушь, но была так любезна и заботлива, что я — хоть и помнил, что говорили о них в салоне, среди восточных ковров, мол, эти люди даже души человеческие покупают, впрочем, и евреев там тоже не слишком-то жаловали (весь этот сумасшедший мир несет одну и ту же несусветную чушь!) — даже и не заметил, как мы оказались перед ее домом, и мне, естественно, уже неудобно было отказаться. Она и в прихожей продолжала щебетать о том, что тондихтер, их гений, который — как вы, наверное, заметили — слишком склонен к артистизму, хотя все гении склонны к артистизму, не правда ли? — трещала она звонким голоском, — что я, по мнению тондихтера, высокообразованный и интеллигентный человек, хотя в последнее время несколько себя подзапустил. Но все это не столь важно, все это мелочи, и дружбу такого человека, как я, они умеют ценить очень высоко, да и как же иначе — ведь вы непременно приведете себя в порядок, не правда ли?
Они меня ценят, подумал я, а что они обо мне знают, какие качества могут они оценить, какую ученость? Однако вскоре я убедился, что они знают гораздо больше, чем я мог предположить. Оказывается, они знают даже то, что я говорил в компании инженера Самсы, знают, что я терпимо отношусь к национальным проблемам, у меня миролюбивые воззрения относительно социальных битв, я индифферентен к классовым и расовым различиям, я великий знаток оккультизма и антропологии и без надобности изображаю из себя обычного и скромного человека, этакого постороннего, находящегося в городе проездом. Только о Маргарите они не знают ничего или же благодаря врожденному такту, неотделимому от их национального характера, не упоминают об этом. Известно им и то, что я попал в трудное материальное положение, и будут рады мне помочь с определением на службу, если я собираюсь остаться, или просто деньгами, если собираюсь уехать.
Я слушал и кивал, в то время как ее супруг гроссгрундбезитцер Маркони подливал мне лучшего вина со своих виноградников. Отборные вина, тончайший букет, он поставляет их в Германию, там его нижнештирийские вина пользуются доброй славой.
Учитывая, что до того я успел принять несколько рюмок шмарницы, я заметно опьянел. Лизелотта улыбнулась мне и спросила, не желаю ли я кофе. Вероятно, она считала, что я уже слишком захмелел и кофе меня отрезвит. Я согласился, хотя протрезвел бы и без кофе.
Лицо гроссгрундбезитцера неожиданно стало серьезным. Тут, сказал он, вы находитесь на немецкой культурной почве. И топнул ногой, обутой в мягкую домашнюю тапку: Deutscher Kulturboden[36]! В шкафу зазвенели чашки. Лизелотта подала кофе, и я был уверен, что из-за моей спины она подает гроссгрундбезитцеру какие-то знаки. Надеюсь, нам нет надобности скрывать, кто мы есть, сказал он, и я не понял, обращался он ко мне или к Лизелотте. Он встал, взял меня под руку и повел по большой гостиной. Теперь я мог разглядеть, что висит на стенах. Какие-то усатые мужчины в пробковых шлемах. Deutsche Südwestafrika[37], любезно пояснил он. На следующей фотографии — салют в честь поднятия немецкого флага в Камеруне. На третьей запечатлена группа идущих молодых людей в военной форме. Они стройны и подтянуты, хотя ряд несколько неровен. Это семейный портрет: кайзер Вильгельм II с сыновьями. Молодые, красивые, решительные мужчины — кронпринц Фридрих Вильгельм, принц Оскар, принц Август Вильгельм, принц Адальберт, принц Фридрих и в центре старец с мужественным взглядом и твердой походкой. Плодовитый мужчина, заметил я. Гроссгрундбезитцер покосился на меня, будто хотел обнаружить в моих словах скрытый смысл, хотя я сказал это без тени иронии. Сила, выправка, амбиция, воля — все есть на этой фотографии, улыбнулся он.
Ногой в тапке он начал долбить в пол и забубнил какое-то подобие марша, отбивая такт ударами ладоней о подлокотники кресла.
49
Проблемы у Леопольда Маркони-старшего с его отпрыском Леопольдом Маркони-младшим возникли именно тогда, когда, по отцовским расчетам, мальчик должен был превратиться из зеленого юнца в мужественного молодого человека. Школьные неуспехи отец охотно прощал сыну, прекрасно понимая, что настоящей школой жизни является сама жизнь, а в ней — крепкая мужская дружба, спорт, армейская подготовка, деловые связи, гулящая девка, в конце концов, если она, разумеется, не больна и не слишком многого требует. Леопольд Маркони-старший прощал сыну и подростковое упрямство, и юношеский бунт, и даже странное пристрастие к тем приторным кексам, которые его Лизелотта постоянно выпекала вместе с кухаркой. И все же он не мог понять, почему его сын, которому, несомненно, была уготована судьба героя и который в один прекрасный день должен будет унаследовать все, что он, отец, создал и выпестовал, постоянно торчит на кухне, а его постель всегда полна крошек от кексов, которые Леопольд Маркони-младший по ночам в изобилии запихивал себе в рот. Тем не менее он прощал сыну и это, и многое другое, так как был уверен, что, когда придет время и мальчик созреет, все изменится. Однако неожиданно он с ужасом начал примечать разницу между своим единственным сыном и его сверстниками, которые становились волевыми и решительными парнями, достойными продолжателями дела своих отцов. Леопольд Маркони-младший был совсем другим. Не умел четко ответить на вопрос, который задавал ему отец или кто-либо из гостей. Не умел смотреть прямо в глаза. Не умел крепко пожать руку. Не умел высчитать процент прибыли. Не любил футбола. Не обладал твердым голосом и решительной походкой. Не хотел помогать в магазине. Не любил ездить на виноградники. Был нерешительным, вялым и нерасторопным. Был не похож на своего отца. Запирался в своей комнате. По ночам ел кексы в постели.
Леопольду Маркони-старшему стало ясно, что такой юноша, будь он спартанцем, погиб бы еще ребенком. Исторические условия, время, в которое мы живем, не раз говорил на собраниях культурбунда Леопольд Маркони, требуют воспитания спартанского духа в нашей молодежи. Иными словами, наше время — это не время миндальных пирожных и сдобных кексов.
Глубоко в душе Маркони-старший носил боль, о которой никогда никому не говорил. Боль сжимала его сердце и жила там, внутри, в грудной клетке, так что Маркони ночи напролет не смыкал глаз. Он отдавал себе полный отчет в том, что тогда, в девятнадцатом году, он ползал по мостовой от страха и при столкновении с настоящей опасностью почувствовал пустоту в желудке, холодный пот на лбу и дрожь в коленях. Хорошо помнил, что тогда он не смог совладать с жутким страхом, и ужас охватывал его при мысли, что в его сыне получила развитие и полностью воплотилась именно эта его мелкая черта. В нем самом она проявилась лишь несколько раз в жизни, а по-настоящему Маркони стыдился только одного случая, когда он ползал на брюхе перед грязным смердом в измятой униформе. Прочие случаи были столь незначительны, что не стоило бы о них даже и упоминать, если бы в сыне, в его единственном сыне, эта черта вдруг не расцвела столь пышно.