– Молодцом, молодцом, – повторял Валька в пьяной печали. Что-то глодало его, но он не понимал сам себя.
– Все хорошо, и кота мы с собой возьмем, уже решили, вот только модель эту не взять, – начал вдруг сетовать Дрон. – Не увезешь ее, поломается. Неразборная получилась вещь.
– Оставь здесь! Оставь нам! – закричали мы, и Андрей задумался.
– А кому?
– Да просто оставь в общаге, как талисман!
– Нет, общее – значит, ничье. Любой вещи хозяин нужен. А давайте-ка ее… разыграем! – вдруг обрадовался он, и все мы подхватили эту идею. Стали придумывать всякие испытания и конкурсы, но все не подходило, хотелось чего-то особенного, а не просто так, ведь и вещь была непростая.
– Андрюха! – гаркнул вдруг Валька на всю кафешку. – Я ее принесу щас! Погодите, принесу! Чтоб приз вдохновлял!
И он отправился в общагу. Только на улице, закуривая и долго щелкая зажигалкой, он понял, насколько пьян. Кафе было в соседнем здании, два шага шагнуть, но Валька не торопился, курил. Что-то продолжало глодать его.
Поднявшись на наш одиннадцатый этаж и проходя по пустому, гулкому коридору, он вспомнил почему-то Женю-покойника, которого никогда не видел. Уже возле двери представилось вдруг, как вот войдет он сейчас, а там, в комнате, на подоконнике перед распахнутым окном – Анна. Сидит на фоне заката, графическим абрисом, изломленная, нездешняя, отрешенная, как Ахматова работы Модильяни. Представилось это – и усмехнулся. Стало грустно. Из-под двери ему почудился сквозняк. Он вставил ключ, отпер комнату и вошел.
Окно и правда оказалось распахнутым, и на подоконнике в прозрачных первых летних сумерках сидела она – небольшая черноволосая девица в уродливой обвязке на бедрах. В руках держала Андрееву модель.
Валька застыл только на одну секунду, дальше все в нем сработало с удивительной ясностью. Он понял, кто таскал вещи из комнаты и как, почему вывалился Борька, а главное, кто украл у него Анну, его товарища Анну, даже саму надежду на мир с ней – вместе с сотовым телефоном. Ощутив страшную злобу, он рванулся к окну, и в этот момент девица истошно взвизгнула, задрав голову: «Тяни!» – и оттолкнулась от подоконника, повиснув на своей альпинистской системе. Не выпустив, однако, хрупкой модели. Валька дернулся за ней, чуть не кувыркнулся – и понял, как погиб Женя, случайно, так глупо, но не сам же, не сам!
А она и в этот раз унеслась бы ввысь, как Царевна Лебедь, но тут раздался сильнейший удар, и ее дернуло обратно: это не пустил велосипедный трос. Ее качнуло, и Валька успел с силой рвануть ее обратно в комнату. Он хватал ее за руки, за ноги, а она толкалась, дралась, ее тянули на крышу, Валька чувствовал это сопротивление, но в нем проснулась какая-то звериная, жестокая сила.
Он уже втащил ее и продолжал подминать под себя, не соображая, как избавиться от этих веревок, сильнее остервеняясь от упругих попыток вытянуть обратно в окно его жертву. Вдруг это сопротивление прекратилось, и он тоже замер, осознал, что держит воровку за плечи, а та глядит на него снизу вверх расширенными, нечеловеческими глазами.
– Ну чего тебе надо, чего? – зашептала она вдруг хрипло, переводя дух и сглатывая. – Хочешь? А? Хочешь?
Валька тоже тяжело дышал. Она вдруг принялась расстегивать пуговицы на груди – она была в рабочей, зеленого цвета рубахе.
– Хочешь? – повторяла она уже уверенней, не сводя с него гипнотических глаз. – Бери, на.
Она достала одной рукой белую круглую грудь и держала ее на ладони, как будто предлагала ребенку. Валька смотрел во все глаза то на ее лицо, то на грудь, слыша сам свое оглушительное, ужасное дыхание. Он не заметил, как ослабил хватку, и тут девица юркой ящерицей вывернулась, вскочила на подоконник, толкнулась далеко, истошно завопила вверх:
– Танька, тяни! – и стала улетать в синее небо.
Андрей ворвался в комнату именно в этот момент. Вспомнив про тросик, про ключик у Марины на шее, он поспешил домой и застал Вальку у окна смотрящим вверх и безудержно, безумно смеющимся. Большие и маленькие шарики планет раскатились по полу, и Борис уже нацелился играть ими в футбол.
– Анька, тяни, – хохотал, держась за живот, Валька, захлебываясь и икая. – Анька, тяни!
– Что? Что? – спрашивала подоспевшая Марина, выглядывая из-за застывшего в дверях Андрея. – Ах! – вскрикнула она, увидев гибель модели.
– Тяни! Тяни! – загибался от хохота Валька под подоконником.
– Что? Что? – спрашивали мы, налезая и напирая на Марину и Дрона, вламываясь в комнату, толкая друг друга, наполняя комнату собой, но Валька не отвечал, он хохотал и не обращал внимания на всех нас, наши вопросы, наши вытаращенные глаза и любопытные рожи.
– Неужели та самая? Ушла? Упустили? – спрашивали мы.
– Ушла. Улетела! – сами себе горько же и отвечали. – С концами…
– Ах, подлец, – сокрушенно сказал Андрей, заметив, что Борис запульнул-таки Землю под кровать, подхватил его на руки и стал растерянно, медленно гладить.
– Тяни, Анька, тяни… – не унимался его бывший сосед.
Из города с татарским названием, от плиткой мощенной его пристани, от причала с провисшей на столбиках металлической цепью – от всего этого каждое лето отходит маленький пароход. Идка, не большая, не маленькая, каждый год чуточку старше, чем в предыдущий, на палубе стоит, глядя на волжскую волну, пену за кормой, мусор у причала. Каждый год пароходик уплывал к острову, который звался тогда нежно и просто – Бережок. И может быть, из-за этого названия, может, из-за свойств памяти – ведь сколько всего случилось потом, – но место это постепенно утратило точку на карте, превратилось в миф, переселилось в область, доступную только памяти, да и там сохранилось лишь потому, что именно туда каждое лето уходил пароходик из города с татарским названием. «Ка-зан», – произносит Идка по слогам, глядя на огромные буквы на крыше порта, уплывающего все дальше и дальше. Идка знает, что там написано именно так, по-татарски, а папе кажется, что читает. Только Идка еще не умеет читать.
Для нее это – правило жизни, для мамы и папы – отпуск. Месяц мама, месяц папа – по очереди живут они каждый год с Идкой, не маленькой уже, но еще не большой, в деревянном домике – одна комната и терраса – в сосновом бору; в общую столовую – огромный ангар с запахом кислой капусты и эхом от стука посуды – ходят через лес и в Волге купаются с Идкой по очереди – месяц мама, месяц папа, на выходные только собираясь все вместе, втроем.
Каждый год повторялось это, чтобы слиться потом в воспоминание о постоянном лете, в которое вместилось все, что повторялось из года в год; а что не повторялось, запомнилось ярко и прочно, подетально запомнилось. Каждое лето до того, последнего – отпечаток травинки на янтаре: застывшие в солнце, стоячие, томные дни. А после все ускорилось и посыпалось. Что стало тому причиной – неизвестно, просто все должно было измениться раз и навсегда: и на Бережок им уже не приехать, и жизнь вся сразу стала другой.
А тогда, проводив маму, посадив ее на маленький пароходик, начинали они свое лето, одно на двоих. От плавучего дебаркадера гордый папа шел с Идкой на шее, его кроликом, котиком, малышом, она командовала – на залив! – и он вез на залив, кататься на катамаранах.
На заливе – дощатый длинный причал и всегда много людей: в очереди за катамаранами стоят и на берегу лежат, загорают. Под навесом причала прикручен был радиоприемник, и пелось оттуда что-нибудь отпускное, безыскусное, вроде держи меня, соломинка, держи . В теньке дремал контролер, толстый дядька в темно-синих тренировочных штанах и белой майке, сильно обвисшей на жирной волосатой груди, до самого пуза. На голове у дядьки была женская выцветшая панама. Когда посетители, накатавшись, причаливали, дядька открывал глаза, отрывал корешок с билета и снова погружался в свою нескончаемую дрему.
Пока стояли в очереди, папа, облокотившись на перила причала, смотрел на воду и думал о своем, а какая-нибудь тетя обязательно подзывала Идку и говорила сладеньким голосом: «А какая хорошенькая! А где твоя мама? Домой уехала? А это твой папа, да? Такой молодой!» И что-то говорила еще, а Идка смотрела на папу и думала, какой же он молодой, ведь он совсем большой и взрослый, а молодой – это о ком-то чужом, не о папе.
Потом они неспешно плавали на катамаране вдоль берега; темная вода была прозрачна, пронизана светом, казалась холодной, а им жарко. Папа без майки, закатав брюки до колен, медленно крутил педали, посматривая за Идкой. Она черпала воду ладошкой, смотрела в глубину, как там мокрыми тряпочками качались водоросли. Залив похож был на пруд: покатые берега, вода ровная, как зеркало, круглые ветлы одинаковые, что над берегом, что под ним. Дно поросло водорослями, в тенистых прибрежных отмелях цвела ряска. Все картинно застыло в полуденной лени, в летней истоме: спокойная вода, спокойные ветлы, ясно и четко в ней отражающиеся, спокойные люди на берегу и желтыми запятыми – катамараны. Только вдруг у берега что-то плюхнется в воду, пустит волну, заструится, блестя хищной гибкой спинкой, к коряге – и скрылось.