— Славно, — буркнул Челышев.
Онисимов понял: Василий Данилович был бы не прочь выбраться под звезды, посидеть, походить вдвоем в обширном, темнеющем за стеклами парке посольства. Однако Александр Леонтьевич, и прежде то почти не знававший прогулок, здесь нарочито избегал выходить по вечерам на свежий воздух. Он заметил, что под открытым небом после захода солнца его почему то пронимает озноб. А затем ночью, в постели, вдруг выступал, случаюсь, пот, сразу делавший мокрой рубашку. Ничего подобного с ним раньше не бывало. Правда, эта непонятная потливость еще очень редко посещала его и то лишь — так по крайней мере казалось Онисимову, — если он бывал вечером на воздухе Александр Леонтьевич не придавал значения этим неприятным странностям — не он один плохо переносил непривычно холодное здешнее лето. И все же предпочитал проводить свободные вечера в четырех стенах. Кстати, под крышей и не очень разыгрывался кашель, на воле же Онисимов обязательно раскашливался.
— Сыровато, — произносит он, глядя в окно. Таков его ответ на невысказанное предложение Василия Даниловича.
— А не наплевать ли?
Склонив набок большую, словно бы тяжеловатую голову, Онисимов смотрит на красноватое, обветренное лицо Челышева. Сколько же лет этому трехжильному доменщику-академику? Кажется, семьдесят три. А Онисимову лишь пятьдесят четыре. Подмывает откровенно сказать «Для меня сыро». Нет, Александр Леонтьевич не разрешает себе жалобной нотки.
— Вы тут у меня на попечении. И извольте меня слушаться.
Он ведет гостя в кабинет. Туда проникает сквозь окно слабое свечение неба. Смутно поблескивает навощенный паркет. Различим запах табачного дымка. Она, эта комната, действительно излюбленная Онисимова. Он с некоторых пор стал даже стелить себе здесь на ночь и, истребляя сигарету за сигаретой, все же одолевал бессонницу, забывался в недолгом, неглубоком сне.
Маленькая рука Онисимова притрагивается к выключателю. Вспыхнувшее под потолком созвездие лампочек озаряет увесистый, о двух тумбах, не причастный к мебельным модам письменный стол, телефонный круглый столик, громаду несгораемого шкафа, еще один круглый стол, что служит подставкой огромному глобусу, пару кресел, обтянутых исчерна-зеленой искусственной кожей, такой же обивки диван, несколько стульев, книжный шкаф, под стеклами которого видны тисненные золотом корешки томов Большой Советской Энциклопедии и различных справочников. На стене против дивана бликами электричества сияет написанный маслом портрет в золоченой раме. Стоя во весь рост, сложив на животе руки, одетый в форму генералиссимуса Сталин глядит перед собой. Сколько раз в часы бессонницы Онисимов словно встречался с ним глазами. И предавался своим думам, перебирая прожитое.
На письменном столе лежит забытая здесь красная коробка сигарет «Друг».
Челышев располагается в кресле, удобно вытягивает длинные ноги. Онисимов пристраивается рядом на стуле, подымливает табаком. Сначала они говорят о делах. Корректные тишландцы под разными предлогами не пускают советских инженеров на свои металлургические предприятия, не показывают и судостроение. Онисимов пытался оказать содействие, но и он натолкнулся на вежливый отказ. Пока что, как видно, не придется осмотреть здешнюю металлургию. Но если наш брат, советский дипломат, здесь бездельничать не будет, то…
— Приезжайте, Василий Данилович, снова через год-другой. Возможно, некоторые двери нам откроются.
Челышев встает, широким шагом идет к глобусу, медленно вращает большущий, иноземного изготовления шар, по которому растеклась голубизна океанов, разбирает, не прибегая к очкам, нерусские мелкие и мельчайшие надписи. Нет, вряд ли он сюда вторично выберется. Надо и честь знать, другим тоже хочется свет повидать, а он, Челышев, наездился, пусть посидит дома.
Онисимов слушает с улыбкой. Конечно, наверху именно так и скажут, если Челышев через год другой вдруг выскажет желание вновь посетить эту страну. Александру Леонтьевичу приятна откровенность гостя, его лишенный дипломатических околичностей тон. Этак же начистоту Василий Данилович держался с ним и в канувшие времена. Ей-ей, можно подумать, что он, Онисимов, разговаривает с Василием Даниловичем в далекой-далекой Москве в своем кабинете в Охотном ряду. Вот только глобуса у Онисимова там не было. Опять его посасывает знакомая тоска, усилием воли он с ней легко справляется, продолжает слушать.
Челышев говорит о предстоящем Всемирном конгрессе металлургов в Люксембурге. Намечена работа шести секций, в программу включены почти двести докладов. Десятка три сообщений готовят и советские металлурги. Он перечисляет важнейшие темы. Организационный Комитет конгресса кое-что в нашей заявке с почтением сократил, лишь доменщиков не обидел. Дело понятное. Всем интересно, как же эти русские на своих домнах обставили американцев. Обзор доменного дела в СССР вынесен на пленарное заседание конгресса. С этим обзором там выступит Головня Петр.
Впервые в этот вечер тут произнесено имя Петра Головни. Уже его назвав, Челышев тотчас вспоминает:
Петр Головня плотно сомкнул губы, ничего не произнес, когда министерские работники просили передать приветы Александру Леонтьевичу. Ну, а Онисимов? Нет, он никак не реагирует, даже ничтожная тень не пробегает по лицу, на четкого рисунка губах по-прежнему видна легкая улыбка. Возможно, для него давняя стычка с Петром Головней — или, пожалуй, лучше сказать, схватка — уже погребена под пеплом времени, не вызывает волнения. Что же, Челышев не намеревается теперь вновь в это встревать. Опять раздается его стариковски глуховатый голос:
— Меня тоже в обиде не оставили. Буду сопредседателем конгресса. Придется, может быть, сказать несколько любезностей великой герцогине Люксембургской. Боюсь. Вдруг, черт побери, что-нибудь ляпну.
И опять Онисимов дружески смотрит на него, немного склонив голову набок. Академик вертит глобус, отыскивает крохотное государство Люксембург. Есть надежда, что делегаты конгресса поколесят по прилегающим странам. Ну, и он отведет, конечно, душеньку. Можно рассчитывать на поездки в Бельгию, во Францию и к федеральным немцам. Эти господа, хоть и скрепя сердце, все-таки нас пустят на один-другой завод. Ну, а в дальнейшем…
Челышев опять поворачивает глобус. В дальнейшем до чертиков охота поглядеть Латинскую Америку. Прежде всего Кубу, затем Бразилию, Уругвай… Ну, конечно, на очереди снова и Соединенные Штаты — хоть раз в десяток лет надобно туда наведываться, пошляться там у станов и печей, потолковать с заводской публикой.
И еще поворот глобуса. Сколько поездок предстоит Челышеву и по своей стране. Осенью он снарядится, наверное, в пески Казахстана, увидит своими глазами, каковы эти новооткрытые месторождения руд редких металлов, А Восточная Сибирь? Край, где расположится наша третья металлургическая база? Там надобно опять прокружить всерьез… Да, вот еще кстати о Восточной Сибири. Товарища Лесных-то доконали. Взашей выгнали с завода. Впрочем, это было, Александр Леонтьевич, кажется, еще при вас. А потом все его печи разрезали автогеном на куски и вывезли на переплавку. Получил от него письмо, хотел помочь, но что можно теперь сделать? Зря оторвали человеку руки-ноги. Одну печку следовало бы ему оставить, пусть бы возился. Кому от этого было бы плохо?
Онисимов невозмутимо слушает, не отвечает. Мальчишеским неожиданным движением Челышев заставляет глобус пуститься в бег, следит за его вращением. Значит, не ждите, Александр Леонтьевич, сюда вновь вашего покорного слугу. Во всяком случае, в ближайшей семилетке.
— Ну, и молоды же вы! — произносит Александр Леонтьевич.
И опять в этих словах — некий изменившийся, не прежний Онисимов. Раньше он не заводил разговоров о молодости, о здоровье, о старении. А теперь…
Теперь Онисимов не удерживается от вопроса:
— Вам, Василий Данилович, кажется, семьдесят три?
— Э, стукнуло уже семьдесят четыре.
— Удивительное дело. Живой водой, что ли, умываетесь?
Челышев со своей жестковатой откровенностью преспокойно отвечает:
— Старался как-никак держаться подальше от мест, где надо быть «чего изволите?» Поэтому и от вас, Александр Леонтьевич, сбежал.
Прежде Онисимов, наверное, не спустил бы собеседнику этакую реплику. Он умел мгновенно срезать и этого уважаемого доменщика, если тот излишне вольнодумствовал. Но сейчас спорить не тянет.
Онисимов молчит, откашливается. Кашель, однако, затягивается — сухой, лающий, надсадный. Василий Данилович ощущает жалость, насупливается, чтобы ее скрыть. Не зря ли он что думал, то и выпалил? Впрочем, почему, черт побери, он тут должен выбирать осторожные слова? С больным, что ли, разговаривает?
С больным? Хм… Челышев исподлобья косится на Онисимова, уже справившегося с приступом кашля. Да, нехорош, нехорош вид Александра Леонтьевича. Запястье, выглядывающее из-под накрахмаленной белой манжеты, совсем тонкое, худое. А к желтизне лица, тоже исхудалого, словно бы примешан цвет золы. Однако это, быть может, лишь игра освещения? Или вправду какая-то немочь точит, снедает Онисимова?