Но на Гаррика Кочарова он не был похож.
Вихляющийся паразит не знал тех стихов, что знал наш Гаррик, не читал, словно завороженный, совершенно неведомые нам гумилеаские строки: «Машенька, ты здесь жила и пела, мне, жениху, ковер ткала, где же теперь твой голос и тело…»
«Вихляющийся» не умел петь под гитару, как Гаррик: «Так наливай, чайханщик, крепче чаю, все равно калитка есть в саду»,— не знал наизусть сногсшибательных фраз парадоксального Оскара Уайльда. Паразит был просто паразит. И с ним следовало бороться, а Гаррик был талантлив, и с этим ничего нельзя было поделать.
Он и сам писал неплохие стихи: «По-осеннему в парке голо, опрокинулись ветви вниз, и расплакалась радиола, восьмиламповый механизм».
Гаррик хрипел свои стихи под гитару. Это было неожиданно, ново. Этот хрип, надрыв, самоотдача поражали и притягивали, в них угадывались песни, которые придут потом, через много лет, будущий Визбор, позднее Высоцкий. Конечно, угадывать мы не могли, мы еще не слышали тех, не знали, что они будут, и пропоют песни, и умрут, а наш Гаррик останется, и заглохнет, и до пятидесяти лет так и не станет ни Высоцким, ни Визбором, ни Комаровым, а будет всего лишь Гарриком, постаревшим Гарриком.
Чем еще хорош был в те далекие времена Гаррик? Почему он заставлял меня, вернее, не заставлял — духовно понуждал не идти в школу, а прогуливать, затаившись в его маленькой комнатенке в Армянском переулке? Он жил там один (мать и отец работали в «Арктикугле» и приезжали на несколько месяцев в Москву). Тогда и кончалась свобода Гаррика, закрывался дневной и ночной театр, постоянный театрик в Армянском переулке. Театр одного актера Гаррика Кочарова.
О, сколько непрошеных ревизоров, администраторов, гражданских лиц и чинов милиции вмешивалось в работу и репертуар этого театра с его весьма малой сценой и незначительным количеством зрителей!
Эти зрители защищали его, а меж тем главного исполнителя, режиссера, певца, аккомпаниатора, рассказчика, просто замечательного рассказчика — не для большой аудитории, а для меня или еще двух таких же промерзших, уставших от полноценного школьного дня с его бессмысленным смехом, бесконечными уроками, мертвящей печалью, неотвеченными вопросами, его узаконенными и не терпящими уклонения ответами,— Гаррика пытались выселить. Но он каким-то образом удержался, отстоял свою независимость.
И по прежнему каждый день в темной, полуподвальной комнате в Армянском переулке зажигались огни рампы.
Их пытались погасить, а они не гасли.
На низкой тахте лежал Гаррик и раскуривал цигарки, его приятель Егор разводил краску, а Гаррик наносил ее на белую материю. Теперь наш Гаррик был художник, рисовал что-то павлинье, жаркое, алое. Егор отвергал это, а Гаррик все рисовал свое и пел: «По тундре, по широкой по дороге…»
— Хочешь жить — умей вертеться,— говорил Егор. — Будем барыгать галстуками.
— Стильные галстуки, посмотри, какие, мирового класса, только бы еще завязать.
На моей тонкой шее завязывал Гаррик узел-«удавку».
Прямо-таки символ. Он душил меня, душил всю молодежь. Возникал как раз тот самый Гаррик с обложки журнала, проходимец и стиляга, фарцовщик.
Впрочем, какой такой фарцовщик, если и фарцовщик, то скорее романтик, а потому неудачник. Получив пять-шесть галстуков, Егор потащил их сбывать, не нашел лучше места, чем в уборной ресторана, тут же, конечно, его и прихватили. Но обошлось.
Валька — портной, приятель Егора и знакомый Гаррика — проделывал более серьезные дела. Он шил пальто. Где-то доставал ворованный, видно, ратин и шил стильные замечательные пальто. Его друзья работали в ателье, а он — на дому, что называется, без лицензии.
Это был человек другого масштаба и других запросов: башли, бабки, бумажки, красненькие, зелененькие — вот что его интересовало, вот что давало ему такие необыкновенные серьезность и значительность.
А наш Гаррик был в этом смысле бесперспективен. Деньги как таковые его не интересовали, он не умел их делать, быстро остывал ко всякого рода операциям; они нужны ему были постольку-поскольку, чтобы жить, курить вволю папиросы, пить сухое вино, принимать гостей, покупать тоненькие пленки с мощными роками или эмигрантскими песнями. Гаррик строил из себя афериста, но таковым не умел быть. Он был исполнителем своих и чужих песен, автором своих и чужих стихов, постановщиком многоактной пьесы без ясного сюжета с вариациями на тему «Лишний молодой человек начала пятидесятых годов»,
В Центральном детском шла пьеса «Снежок» о злоключениях негров, во взрослом театре шла пьеса о лжеученых и изобретателях, в журнале печаталась повесть о кавалере Золотой Звезды и его товарищах, в кино шел фильм «Кубанские казаки» — о счастливых кубанских казаках, а Гаррик все играл свой моноспектакль, разыгрывал свою молодую судьбу.
…И вот этот самый Гаррик стоял у входа в комнату и что-то быстро говорил каждому по очереди и всем вместе, не дожидаясь ответа, словно давал сеанс одновременной игры.
— Как приятно следить за бывшим, так сказать, однокашником, сверстником, товарищем по поколению! Забыли, забыли вы нас, а напрасно. Напрасно, напрасно. У нас есть богатый матерьялец.— И Олегу: — Ну, что с квартирой? Никаких перемен? Эдакий ты, Олег, неповоротливый. Вся лимита пристроилась, в отдельных квартирках живет, ты же, друг мой старомодный, со щепетильностью своей так и подохнешь, так и заржавеешь в этой своей коммуналке.
Так говорил он, не ожидая ответа, пока не спросил в упор с нахально-застенчивым выражением (да, я знал, помнил еще с тех пор такое выражение у него на лице — хитрость и простодушие, блестящие антрацитовые глаза):
-— Так вот, ребята, нужно, необходимо мне выпить немножко. Знаю, знаю ваш ответ наперед. Знаю наизусть… Вы оба, по-видимому… по-видимому, потому что тебя, Владимир, я видел давно, да ты и раньше, в юности, был равнодушен к этой стороне действительности, но литература и искусство что с человеком не сделают. Потому не знаю, как сейчас, да и сам я прежде был к этому индифферентен, а сейчас мне это необходимо, как моральная поддержка…
Олег, прервав этот длинный монолог, сказал с обезоруживающей ясностью:
— Выпить у нас нет, а закусить найдется.
— Но, дорогие мои ровесники, не об этом речь,— снова продолжил Гаррик.— Не прошу я у вас живого зелья, но прошу одолжить мне, а, как вы помните, если помните, Гаррик отдавал, он человек долга, у него все записано в отдельном блокнотике. Помнишь, Олег, ты дал мне как-то пятерку? Я тебе ее неукоснительно вернул под Первое мая… Вы можете сказать, что я человек несколько опустившийся, и я с этим вполне соглашусь, но обязательный. Да-с, господа, очень обязательный и потому, если предложите что-то, точно это же получите назад в самые краткие исторически обозримые сроки. А стол обретет свой смысл, наша неожиданная встреча станет дружеской и откровенной, в обстановке доверия мы обменяемся мнениями по всем наболевшим вопросам.
Теперь я увидел, что он уже пьян и останавливать его слова и движения бесполезно… Я не знал, как поступить. Дать было чего проще — пусть идет, отказом его не перевоспитаешь, достанет еще где-нибудь и неизвестно каким способом… Но что-то останавливало, не хотелось своими руками способствовать еще одному его движению, шажку — к чему? К гибели — звучит высокопарно, но так и есть; тень гибели, раннего распада уже скользнула по его неестественно оживленному лицу, по скулам, по темным армянским глазам, которые блестели иронией, возбуждением, одиночеством — одновременно.
— Как твой сын? — спросил я. Он первый из нас стал отцом.
— Далеко-далеко, где кочуют туманы. В армии,— ответил он.— В Киргизии, в горах. Пока. А потом, может, в горячую точку планеты. Но не об этом речь. Так что, даете или нет?
Олег сказал твердо:
— Нет, старик, не дадим.
Тогда он махнул рукой и, что-то пробормотав, исчез.
Олег рассказывал мне о нем, о том, как возил Гаррика к врачу, который обещал его отучить пить, как положили в больницу на принудительное лечение, но оттуда он сбежал; естественно, вернули, хотели привлечь к ответственности, но пожалели.
Он все-таки бросил пить, но так ни к чему не мог приткнуться, нигде не мог найти себя.
Разводился, сходился, устраивался на работу, потом увольнялся с работы — такая у него была жизнь.
В конце концов он снова запил.
И он, Гаррик, говорил ему, Олегу:
— Понимаешь, я лишний человек. В каждой эпохе бывают лишние люди. Был Печорин, стал Кочаров. Мельчает уровень лишних людей.
Лишний человек. В этой шутке что-то было. Да и в детские наши годы он представлялся лишним человеком. Так примерно можно было понять из всей его неудалой учебы, из того, как трудился он рабочим сцены в театре, не в собственном, домашнем, а в официальном с платными спектаклями, затем поступал на режиссерский во ВГИК — не приняли (а мне казалось, должны были бы принять, многих я повидал студентов-режиссеров, режиссеров-студентов; мне верилось, Гаррик одареннее — в нем есть что-то такое). Однако специалисты знают, они не обнаружили.