Во всяком случае, его странствования закончились. Вдруг произошел тот самый большой разрыв, раскол. Жеро покинул Европу. Он больше никогда не вернется на Восток. Одни выбирают Индию, чтобы там потеряться или возродиться, другие — наркотики, чтобы пойти ко дну; он выбрал Америку и возвращение в детство, что подразумевалось таким решением. Как узнать, что он надеялся там найти: свою юность в Теннеси и в Виргинии? Образ своей матери?.. Во всяком случае, уж не пресловутый семейный клан, который никогда не подпускал его близко из-за внебрачного и французского происхождения и давно отказал в материальной поддержке. Это не помешало ему отправиться в Нэшвилл, правда, там была похоронена его мать.
Итак, он сделал такой кульбит. Устал ли он вдруг от жизни, которую вел столько лет, или у этой усталости были физические причины? Например, болезнь Боткина, которую, по его словам, он подхватил, напившись гнилой воды из колодца на границе с Ливией. Болезнь, возможно, спровоцировавшая нарыв, из-за которого его и поместили в больницу «Редгрейв».
* * *
В Нэшвилле (штат Теннеси) его ждал сюрприз. Дом стоял на прежнем месте, а в доме жил дядя Гаст, старший брат его матери. Он принял племянника, словно тот вернулся из похода к Great Smoky Mountains[62] (похода, продолжавшегося четверть века) и совершенно естественно занял свое место у домашнего очага. Дом стоял на прежнем месте, белея сквозь листву, с коринфскими колоннами на фасаде, отбрасывая тень на лужайку, когда солнце поворачивало. Но клан, который некогда отверг его, сына «проклятого француза», распался. Братья Гаста — Руфус, Том и Алан — умерли, а не так давно Гаст выставил за дверь их сыновей с супругами, узнав о заговоре, целью которого было ни много ни мало отстранить его от управления типографией в пользу юных племянников, когда его разбил односторонний паралич во время уик-энда в Монтигле. «Только твоя мать, — скажет потом Гаст Жеро, говоря об этой истории, — вела бы себя достойно в таком деле, если б еще была среди нас, хотя у нее тоже были сыновья (намек на двух мальчиков, которых Ники родила во втором браке)… Будь она в этом доме, все произошло бы иначе; им даже в голову бы не пришло относиться ко мне как к калеке… Правда, твоя мать никогда не знала, что такое деньги… только тратить их умела. Да и что уже представляла собой типография?.. Дело было убыточное, я платил рабочим частично из собственных доходов…»
Продав типографию и разогнав семью, Гаст после тревожного сигнала остался жить здесь, но велел засыпать бассейн, убрать турники и кучи песка, чтобы показать, что его племянникам и их детям больше нечего тут делать. Никаких велосипедов и самокатов или летающих тарелок на лужайках. Природа и садовники могли этому только возрадоваться.
Хотя Гаст твердо решил не позволять обращаться с собой, как с увечным, и жить в доме одному, время и болезнь сделали его другим человеком. С тех самых пор как, лишившись возможности ездить на охоту и рыбалку, он был вынужден убрать в чулан ружья и удочки и отныне лишь созерцать цветущие крокусы или, устроившись на балконе в металлическом кресле, наблюдать, как белки лущат шишки на крыше прачечной.
Почти обо всем этом Жеро узнал накануне, практически сразу по приезде, от сторожа мотеля. Появившись в то утро возле дома, он, конечно, не собирался путаться под ногами у Гаста или подлизываться к человеку, всегда державшему его в отдалении и смотревшему на него как на неблаговидное следствие некой болезни, которую подцепила в Европе его безупречная сестра, его дражайшая Ники. (Как он, должно быть, корил себя за то, что отпустил ее туда в первый раз!) А ведь он, Гаст, в свое время всеми силами старался излечить ее от этой болезни: сначала отлучив от кистей, первопричины ее побега, затем — разлучив с Жеро, слишком явственным результатом этого поступка. Это произошло не в один день, а поэтапно. Гасту было трудно понять, что могло прийти в голову этой легкомысленной оптимистке, ведь она могла и вправду принимать себя за новую Мэри Кассатт.[63] Ники больше десяти лет скиталась по Европе и кочевала с одного берега Атлантики на другой после смерти отца Жеро, произошедшей, когда они с ним уже расстались. Самоубийство француза было воспринято в Нэшвилле как справедливое наказание. Ники не вернулась в лоно семьи, хотя братья и заверяли ее в том, что она самая красивая, самая замечательная, самая любимая. Она возвращалась, уезжала, возвращалась… Эти наезды истощали ее нервы и нервы окружающих… Ее отношения с Гастом всегда были бурными; Жеро было достаточно вспомнить сцены и ссоры, которыми каждый раз сопровождались ее отъезды. Но когда она отправлялась искать пристанища в Мюнхене или в Лондоне, в Париже или в Вене, Гаст продолжал посылать ей деньги. Со своей стороны, она могла сколько угодно трубить о том, что он только на это и годится, но не могла сказать трех фраз, не сославшись на него. Камень преткновения, некий эталон. «Ты похож на него от и до!» — твердила она Жеро. Она писала ему длинные, неразборчивые и обстоятельные письма, находя своеобразное удовольствие в том, чтобы растравлять его ревность — ревность, которая была ей необходима, — не утаивая ничего из своих увлечений, прихотей, проблем, рассказывая именно о тех вещах, о которых ей было бы лучше умолчать. Гаст ждал своего часа. Неукротимая Ники подавала признаки усталости; ей случалось рвать свои холсты и разбивать мольберты; ей уже было недостаточно наркотиков, чтобы успокоиться. Она вдруг поняла, что семейный гений — Жеро, а не она. Нужно было найти ему учителей, не препятствовать его развитию. Как она, должно быть, донимала Гаста бесконечными рассказами о будущем своего сына. Гаст без особого труда сумел ее убедить, что жизнь, которую она навязывала мальчику, таская его за собой, могла превратить его из гения в полного неудачника. Гаст выиграл партию, разлучил мать с сыном. Жеро поместили в колледж под Корком, на юге Ирландии. В колледж — потому что надо же было ему учиться. В Корк — потому что это город, где уделяют много внимания музыке и где ему, стало быть, можно будет подыскать учителей. В Ирландии — потому что, согласно довольно специфичным представлениям Ники о географии, эта страна расположена на полдороге между Европой и Америкой, так что ей будет проще туда наезжать. Жеро находился в Тринити Колледже в Дублине, когда разразилась война. Последний раз он был в Нэшвилле летом 1938 года. С тех пор он больше не виделся с матерью. На сей раз Гаст сумел удержать ее окончательно, выдав замуж за местного и по своему выбору. Хотя на самом деле, не случись всех этих событий, ему ни за что не удался бы такой дуплет: отрезать ее одновременно от Европы и от сына.
«Возможно, теперь нам будет сложнее общаться… Я выхожу замуж… Не пытайся понять… Мне скоро сорок лет…» Жеро едва исполнилось восемнадцать, когда он получил это известие. Заминка в пути. Это не надолго, подумал он. В то время он был слишком занят своими первыми успехами у девушек и своей внешностью. Каждое воскресенье он поджидал некую Морин из Килларни после вечерней молитвы и провожал ее в Далки, соблюдая между ними положенную дистанцию. Он часами играл на органе и в хоккей на траве. Ездил верхом. Знал наизусть Eileen Aroon и кучу других ирландских песен. Ему даже удалось расстаться с девственностью. В конце концов он вернет Ники. Но случилось обратное. Произошел разрыв — через полтора года после того, когда он шел краем моря из Далки в Сандимаунт, поглощенный новым флиртом. Он присел на камень, лицом к бухте, чтобы прочитать письмо от матери, которое только что получил. Та сообщала ему, что полгода назад произвела на свет мальчика; она не решилась тогда ему об этом сказать: «Это должно показаться тебе столь же невероятным, как и мне…» Ее смущение вдруг провело между ними черту. Они стали реже переписываться. Возможно, в глубине души он говорил себе, что этот поздний ребенок долго не проживет. Но несколько месяцев спустя Ники объявила ему, что снова станет матерью. Внезапно ее образ, стоявший перед его внутренним взором, замутился. Женщина, которая на его памяти совершенно не заботилась о последствиях своих капризов, ни в грош не ставила порядок и респектабельность, в Нэшвилле за короткое время стала тише воды, ниже травы. Ники поддалась очарованию миража приличий и стабильности, стерев тем самым, искупив все прошлые ошибки — их удивительную, их восхитительную прежнюю жизнь.
Для Жеро это стало первым большим потрясением в жизни. На жизненном пути его матери встречалось много мужчин, и ребенком он часто привязывался к некоторым из них, а потом расстраивался, когда они исчезали за горизонтом. Один научил его плавать, другой — ездить на велосипеде. И когда ему впервые позволили проехать несколько метров за рулем автомобиля, машина принадлежала одному из верных рыцарей Ники. Как он был ей признателен за то, что ее интересовали только молодые, а не старики. Он внимательно следил за их ухаживаниями, подъездными маневрами, позволял себе заступаться за них перед ней, высказывать свое мнение о том или другом; потом, когда они были приняты и становились на время (обычно ненадолго) своими людьми, он испытывал подлинное эстетическое удовлетворение, глядя, как они ходят, увиваются вокруг нее, ныряют и плавают вместе с ней, а потом ложатся рядом загорать. Разве они могли загородить ему солнце? Только он был уверен в прочности уз. Это происходило на Капри или в Портофино, в Португалии или в Марокко. Ники, в шляпе с огромными полями или маленькой кепочке из махровой ткани, обернув полотенцем грудь и бедра, наносила несколько мазков на эскиз, явно думая о другом, как будто не глядя ни на натуру, ни на холст, и еще меньше внимания уделяя тому, что ей говорит юноша, лежащий у ее ног.