Ок
А, я знаю один ответ: «не знаю».
Боб
Я думаю, что этот ответ может звучать как «да».
Ок
А вы спросите так, чтобы вам ответили «нет».
Боб
Да, я могу так спросить. Но, в сущности, я получу тот же самый результат.
Ок
Я знаю один ответ, «не знаю».
— Представьте себе клинику предварительного заключения.
— Представить себе какую клинику?
— Ту, где убивают память.
— А, что-то подобное писал Пол де Крайф. Лоботомия. Иссечение лобных долей головного мозга. Применялось к особо опасным сумасшедшим.
— Ну вот. Так это не то. В данном случае клиника, где убивают память, должна защищать интересы человека, которому убивают память.
— Это понятно. Память иногда злейший враг человека.
— Клиника, таким образом, должна защищать человека прежде всего от него самого.
— Не от себе подобных, а от себя самого? Главнейшая задача!
— Не надо сарказмов. А в каких случаях надо защищать человека от него самого?
— Задача для философа.
— Опять-таки, серьезней.
— Ну, защищать человека надо от самого себя во многих случаях.
— Так, в каких?
— То есть эти случаи мы определим как случаи с печальными последствиями. Неверные поступки… Необдуманные слова. Плохо понятая ситуация. Невозможность управлять страстями… Короче, ошибки.
— То есть ежедневная жизнь.
— Да! Как говорится, ходьба есть вереница несостоявшихся падений.
— Ну так вот: это все не то. От такого не защитишь и не защитишься. И память тут как раз в помощь: не забыл, к чему это привело? Опыт есть болезненный синяк на теле памяти, ха-ха.
— Как всякий афоризм, он верен лишь частично. Иногда есть опыт победы. В сущности, пока жизнь длится, всякая история заканчивается неплохо. Без летального исхода. И жизнь оказывается вереницей побед — вплоть до момента поражения. Последний вздох — поражение. Позор смерти.
— Нет, бывает, что поражение настигает при жизни. Позор жизни тяжелее. Об этом разговор.
— А. Тогда понятно, о чем. Убрать память как свидетельство невыносимого поражения?
— Да. Помочь человеку, память которого вредна для него.
— Он должен будет прийти с просьбой убрать память? А каковы будут последствия? Ведь память — это и есть личность, душа! А вся история жизни человека рядом с другими людьми есть главное в ней! Оставшись без памяти, до опыта вообще, человек забудет не только свой позор, но и как ходят в туалет или моются в ванне, как чистят зубы, как надо одеваться зимой или летом. Он забудет язык! Забудет мать, отца, друзей. Его будут окружать незнакомые люди! Кто же на это пойдет.
— На это поведут.
— Нет. Стирать всю память никто не даст, не разрешит.
— А спрашивать не будут.
— Видимо, стоит подумать, как дать человеку забыть только определенных людей — да, но когда он явится в мир с убранной частью воспоминаний, тогда остальные участники событий невольно о них напомнят!
— Да!
— В таких случаях помогает эмиграция, бегство в другое место, где нет старых связей.
— Это выход из положения, но эмиграция — это сбор документов, прошения, подписи, долгая волокита. Наконец, деньги на дорогу и на обустройство. Человек в крайней ситуации не может быть приспособлен к такой веренице действий.
— И потом, как избирательно уничтожать память? Если бы это было возможно, все равно все бы вернулось к исходным чувствам. Удалось, допустим, стереть безумную, ненужную, вредную для человека страсть. Все забыто. Но личность снова придет к тому же самому! Генетику не убрать, привычки останутся, ноги сами приведут к нужному месту. Динамический стереотип сам воспроизводит ситуации. Проще говоря, привычки ведут к образу жизни.
— Многие люди бегут — в деревню из города и наоборот, на другую работу, вообще вон с работы. Но эти еще могут себя контролировать. Речь не о них.
— А о ком?
— Предположений нет?
— Ммда… Видимо, речь идет о человеке, чья память очень опасна для него самого. А самая большая опасность — это смерть.
— Да. Мы и пришли к тому, что убивать память надо у самоубийц.
— Стало быть, в клинику лишения памяти должны попадать люди, чьи намерения абсолютно явственны. А ведь многие бравируют, угрожают, спекулируют. Не собираясь ничего предпринимать.
— Разумеется.
— Значит, не эти.
— Да.
— То есть уже покушавшиеся на свою жизнь.
— Да.
— И их — тех кто остался в живых — должны направлять в клинику принудительно.
— Да.
— То есть — это тюрьма для убийц с завершающей всю историю казнью памяти. Личности.
— Да.
— И кто же туда захочет?
— А кто хочет в тюрьму?
— Совершенно верно. Никто!
— Никто, да.
— А как же с нарушением прав человека?
— Самоубийство — нарушение права человека жить.
— То есть… Без суда и следствия?
— В КПЗ так и сажают. Без ничего. Предварительно.
— И что мы обсуждаем?
— Это тайный проект меры пресечения.
— Кого же мы выпустим на волю? Даже не животных.
— Ну, всё обойдется. Их примут, выучат.
— Где?..
— Ну, создадут учреждения…
— Интернаты для психохроников уже есть, спасибо.
— Нет, с большей степенью свободы. Без колючей проволоки.
— Еще того краше. Зная наши порядки… Наши нравы… Наши детские дома… Где живут нормальные дети с нормальной памятью… А кто выходит в жизнь?
— Всё со временем образуется.
— Разрешите, полковник, я расскажу вам свой сон?
— Только коротко. Другие в очереди ждут.
— Нну вот. Сначала явился один, бежал среди людей, все шарахались. Грязный, какой-то страшной внешности, шерсть неравномерная, кустиками, кое-где пролысины. Вонючий даже издалека. Но без хвоста.
— У всех животных должен быть хвост.
— У него не было.
— Обезьяна?
— Ягодицы голые как у свиньи.
— Обезьяна. Какого цвета ягодицы?
— Грязного. Нет, не обезьяна: во-первых, руки не длинные, а ноги как раз длинные. Он бежал и сам шарахался от людей. Самец. Потому что в шерсти болтался синеватый огрызок. Проскакал мимо уличного развала, схватил связку бананов, продавец ничего не мог поделать, только закричал: «Эй!».
— Такого догонять, прилавок ограбят. Логично. Хотя это сон.
— И некому было его ловить, какое дело посторонним.
— Вот именно, хотя это же ваш сон?
— Слопал на ходу бананы вместе с кожурой.
— Дикий, что ли?
— Слушайте. Это был первый, и это был самец, как мы уже сказали. Куда летел, где потом уселся? Говорят, на дереве в парке. И туда же прибежали следующие, по одному (никогда парами, они не бегали парами; один — или стая).
— Почему?
— Я откуда знаю, сон. Они обсели ветки старых деревьев. Гадили с них. На рассвете мчались к помойкам. В моем сне за каждым кафе в парке стояли мусорные контейнеры, и за каждым кафе возникали эти пиршества на рассвете. Они приоткрывали крышки и, оглядываясь, погружали туда руки и головы. Облизывали пальцы.
— Обезьяны высшей формации?
— И нет! Не неандертальцы, не питекантропы или троглодиты, не пещерные жители. Хотя вечно молчащие. Только кивают, глазами указывают, тихо шепчут матерные слова на деревьях. Матерятся, это понятно, поскольку мат не язык, а рычание. Я это почему-то во сне знал.
— Только самцы?
— А! Вопрос с самками решен был так — самки поросли тонким, как плюш, мехом, волосы на голове висят космами, все как одна немолодые, побитые (и самцы тоже израненные).
— А что же молодые? А дети где?
— В том и дело, что детей и молодых не было.
— Сон какой-то у вас нелогичный. У племени, если оно разнополое, обязательно родятся и будут расти дети.
— Так слушайте дальше! К зиме они стали умирать, под деревьями валялись скрюченные трупы. Зимой все погибли. Собаки выедали у них лица и все мягкие части…
— Безобразие, а не сон!
— Потом пришла весна, и к маю уже пробежал по улицам первый, потом следующий — все неслись в парк. Обсели с десяток деревьев. Немолодые уже самцы и самки.
— И никогда они не спаривались?
— Никогда, по крайней мере на глазах у публики.
— А на человека они все-таки смахивали?
— Чистая, безволосая часть головы была как у человека: глаза, нос, рот. Однако все грубое, серо-синее, все грязное, побитое, в шишках, ранах и порезах. Там, на деревьях, они дрались, скидывали друг друга.
— Нет, нелогично. Если между ними нормальные отношения типа кто кого, кто сильнее, то полагается, чтобы они производили потомство.
— Они дрались, однако ловкости обезьяньей у них не было. Как-то никто не побеждал, не становился лидером. Лезли наверх тяжело, с содранной кожей, подставляли какие-то ящики.