Я поднимаю руку, киваю в знак согласия и, открыв было рот, обрываю себя на полуслове, но, подумав, говорю:
– Ну конечно. Я здесь ради себя. Ты это хочешь услышать? Ты у нас теперь слуга народа, а я все тот же эгоистичный выродок? Ладно, пусть так. Но я здесь еще и ради моей жены, ради моих родителей, может даже, ради брата и ради Фоксов. И уж конечно, ради Терезы. Как и ради тебя. Добавь еще Эми Арделл, близнецов Кори и Джеймса Море.
– Не смей произносить это имя. Я не желаю слышать его из твоих уст. Впрочем, нам пора. Мне надо еще отвезти тебя домой.
Не успеваю я возразить, как он выходит из кабинки и бросает на стол двадцатку. Бармен, как я понимаю, уже ушел. «Мальборовские» часы показывают два двадцать.
В машине Спенсера, при фонтанирующем обогревателе, с фарами, буравящими городскую тьму, куда более плотную, чем сельская пустота Кентукки, его история мечется по моему внутреннему аквариуму кошмаров очередной уродливой рыбиной. Я даю ей время прижиться. Спенсер ничего не говорит, только дико трясется, и из-за его сухощавости мне все время кажется, что он того и гляди загремит, как марака.[55] Но выглядит он молодо, несмотря на худобу, на изможденное лицо и неожиданную седину на висках.
К своему изумлению, я понимаю, что плохо не все, что я чувствую в данный момент. В моем собственном слегка мифологизированном кошмаре это всегда были события той конкретной детройтской зимы, которые ввергли меня в смятение, бросили – застывшего, сбитого с толку – утопать в моем собственном вечном снеге. Но теперь я не так уверен. Может, вовсе не Снеговик отгородил меня от жизни; в каком-то смысле как раз он-то и был той силой, которая втянула меня в нее. Помимо всего прочего, он был моим первым опытом, который я с кем-то разделил. Я разделил его вот с этим человеком, который на меня даже не взглянет, с человеком, который, возможно, никогда больше не захочет меня видеть. И мы делим его по сей день.
– Спенсер, – заговариваю я неожиданно для самого себя на повороте к церкви и тут же умолкаю, не будучи уверен, что ему захочется услышать. Показываю на свою машину, и он тормозит рядом с ней, но двигатель не выключает. Мы сидим, я смотрю на темные дома и тяну время. В ближайшем от нас доме нет окон, проемы заделаны картоном и черным скотчем.
– Легко с тобой дружить, Мэтти, – говорит Спенсер, и его величественный голос смягчается. – Ты понятлив. Относительно проницателен. Ты хорошо соображаешь, даже слишком хорошо, а это, оказывается, редкое и весьма соблазнительное качество.
– Это значит, что завтра ты идешь со мной?
– Это значит – выметайся из машины. – Он нажимает кнопку, снимая замок с предохранителя. – Вылезай и никогда больше не возвращайся. Ради собственного блага, а если это слишком слабый мотив, то ради моего. Я хочу, чтобы моя жизнь текла, как течет. Я хочу, чтобы в ней были люди, чтобы в ней была моя община. Я хочу иметь кусочек Бога, чтобы можно было от Него вкушать, потому что иногда, Мэтти, я и правда от Него вкушаю. А если и этого мало, то почему бы не подумать о ее благе?
– Что ты имеешь в виду? – спрашиваю я спокойно. Он не отвечает, и я чувствую, как во мне поднимается отчаяние, в котором, на мой взгляд, должно быть гораздо больше злости, чем есть. – Ты от меня так просто не отделаешься. Мало того, мы оба никогда не отделаемся от нее, и ты это знаешь. Может, если мы сумеем ей помочь, ты почувствуешь, что заслужил то, что имеешь. Сейчас-то ты явно этого не чувствуешь.
– Выметайся, – шипит Спенсер и начинает судорожно заглатывать пустоту. Я не двигаюсь. Через некоторое время судороги становятся реже, плечи у него опускаются. На глазах снова выступают слезы, но губы кривятся в улыбку. Почти «сприцепинговую» улыбку. Мы ведь и впрямь были с ним тогда очень хорошими друзьями. – Ты идиот, Мэтти. Жалкая заблудшая душа. Неужели не понимаешь? Есть две возможности. Либо она где-нибудь в безопасности, и ей уже лучше: отец с Барбарой откачали ее, и она провела еще несколько лет, перечисляя породы вымерших рыб и названия конфет, начинающиеся на «с», потом ее выпустили, и теперь она сидит где-нибудь у окна – в Бостоне, например, – глядя на снег и думая, что надо заняться уборкой, то есть живет нормальной здоровой жизнью. А может… – Он переводит взгляд на меня, и я не могу этого вынести – слез в его глазах, искрящихся глазах все того же мальчишки, каким я знал его даже неполный год. – А может, она сейчас там, где нет комнат. В любом случае, Мэтти… в любом случае… Подумай, кто мы для нее?
Сквозь слезы я вижу, как он наклоняется к ближайшей решетке кондиционера, подставляя лицо под мощную струю теплого пыльного воздуха. Я с трудом подавляю в себе желание коснуться его плеча или сделать то же самое – из солидарности, раскаяния или чего там еще.
– В том-то и дело, Спенсер, что я не знаю, кто я для нее. И никогда не знал. Согласен. Пожалуй, ты прав, абсолютно прав; может, в ее памяти мы остались какими-то монстрами. Но мы с тем же успехом можем оказаться единственными людьми на земле, которые еще хотят ее найти, помнят ее, произносят ее имя.
– Заблуждаешься, Мэтти. Неужели не ясно? Нам только хотелось так думать. Это все наши домыслы. Потому все так и вышло. И я не допущу, чтобы это повторилось. Никогда. Так что я отвечаю «нет», мой старый друг. Мой самый опасный товарищ. Не буду я тебе помогать. И никуда с тобой не поеду. Я даже не пожелаю тебе добра.
– И все же мне было очень приятно тебя повидать. – Я распахиваю дверцу, и в лицо едко впивается колючий холод.
– Я не говорю, что мне было противно, – бормочет Спенсер. Я оборачиваюсь и вижу, что он смотрит на меня. Рот кривится, глаза мокрые. – Не так уж противно. Господи, Мэтти, я так и вижу… так вижу, как он въезжает в это чертово озеро. С открытыми глазами…
– Я тоже, – говорю я как можно мягче. – И представляю, как Тереза сидит где-нибудь у окна…
– Хватит, а? Хватит, пожалуйста. Бросай ты все это! – Он зажмуривает глаза, выжимая еще немного слез. А когда открывает, то смотрит уже прямо перед собой, в ветровое стекло.
– Ты уверен?
Задержав дыхание, он трясет головой, после чего медленно и ровно выпускает воздух.
– Я ни в чем не уверен, Мэтти. Кроме того, что я еще здесь. Что иногда делаю что-нибудь хорошее для реальных живых людей. А что касается Терезы Дорети… я просто не могу позволить себе рисковать. Мы оба не можем.
Он пробрался в наш дом через вентиляцию. В промежутках между раскатами тепловых взрывов до нас доносились разговоры родителей, обрывки теленовостей, завывание ветра в сосульках. И всюду звучало его имя. Как-то в субботу вечером мы с мамой и Брентом сидели в мороженице «Строе», молча поедая ореховый пломбир с сиропом из вареной сгущенки, и слушали умствования двух лысых мужиков в соответствующих куртках с надписью «М Go Blue!».[56]
– Он увозит их в центр города, – сказал мужик, сидевший ближе к нам, и с шумом всосал в себя остатки шоколадного молта.[57] – Точно тебе говорю. Там тьма заброшенных домов – есть где приткнуться. Держит их там, пока не надоест, а потом – того. Убивает.
– И что только он с ними делает две недели? – спросил второй. – В шашки, что ли, играет? Или водит на прогулку к реке?
Они еще некоторое время продолжали обмениваться мнениями на эту тему, но я перестал вслушиваться. Теоретизирования о Снеговике уже обросли рутиной и стали таким же банальным поводом поддержать разговор, как обругать команду «Львы» или шуточки Джимми Картера о его арахисовом прошлом.[58]
Эми Арделл, четвертая жертва Снеговика, была обнаружена в переулке Кавано у Сидровой мельницы Оклендского парка, в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Она лежала в снегу на газоне одного из членов муниципального совета. В свежевыстиранной одежде и наглухо застегнутом пальто. Тогда, ворочаясь в постели, я часто размышлял о причинах такой заботливости, и, сам не знаю почему, пришел к выводу, что Снеговик просто хотел защитить то, что оставалось в теле девочки после ее смерти. Не дать ему остыть.
Была середина января. В следующие выходные Спенсер пришел ко мне в гости с ночевкой. Тереза тоже пришла и собиралась остаться допоздна, но сразу после ужина позвонил доктор Дорети и потребовал, чтобы она отправлялась домой.
– Конечно, конечно, – твердила в трубку моя мать. Она была в желтых резиновых перчатках для мытья посуды. В отросших после окраски волосах проглядывала седина. Ее крутое бедро упиралось в бок отца, а он стоял как истукан, вперив взгляд то ли в свое отражение в окне, то ли во тьму за стеклом, и тупо наматывал полотенце на зажатые в кулаке вилки, а потом снова разматывал. Не дожидаясь, когда мать повесит трубку, Тереза отправилась в прачечную комнату за курткой. Едва она успела открыть заднюю дверь, как мама бросилась ее догонять.
– Одна ты никуда не пойдешь, – проговорила она строго. Потом крепко прижала ее к себе и не отпускала, пока отец одевался. Мы со Спенсером тоже оделись.