Оно давно жило своей жизнью, жизнью изгоя, отщепенца. Для него не было дня и ночи, ибо оно давно не отражало свет. Оно не помнило своей прозрачности, в которой играли рыбы-вертихвостки, шныряли головастики, большие человеческие тела будоражили всех и вся, и вода после людей пахла как-то особенно, не как от рыб и лягушек. Озеро забыло само себя, ему казалось, что оно всегда было темной непрозрачной водой, от которой умирают птицы, рыбы и большие коровы, прикоснувшиеся к нему теплыми губами. Если бы озеро помнило, что такое запах, оно бы, наверное, знало, как потом пахнут эти коровы совсем недалеко от места случайного водопоя, замерев навсегда на коровьих четвереньках. Но и это было давно. Сейчас от них остались только рога, вросшие в странную траву, истекающую соком, как жиром с расплавленной шкварки.
Озеро не знало ничего. Оно было мертвое. Его убили люди, а испугавшись, обнесли проволокой, но это тоже было давно, и проволока проржавела и рухнула оземь, и пошли через нее другие коровы, которые уже не умирали на четвереньках после водопоя, но давали странное молоко, от которого младенцы были толстые и розовые, и только в школе выяснялось, как они слабы умом. Но такими были почти все, поэтому люди особо и не огорчались. Среди себя самих они были не хуже других. Поенные новообразованным молоком, люди не боялись уже вступать и в воду, черную со стороны, хотя если набрать ее в ладонь, то вполне нормальную с виду воду. Они плескались в ней, и ничего плохого с ними не было. И люди сняли с озера запрет. Чего уж там? Разбрасываться такой природой! Нашу природу ничто не возьмет, она русская, она крепче всех. Поболела — и выздоровела.
И снова крупные белые тела булькались в абсолютно равнодушной воде. И люди как бы это чувствовали: вылезешь из озера, а сухой, опять же польза — можно не брать полотенца. Хотя какие там полотенца, их и сроду не брали. И грибы стали расти, твердые, коряжистые, как пеньки. Их научились строгать на терке, и хорошая получалась жареха, кто там помнил настоящую? И ягода стала расти, и понеслись лукошки на рынок, и закручивались банки, и неслись они во все стороны. И чего уж тут хорошего, если ничего хорошего с этого не было. А дурьих мозгов прибавлялось и прибавлялось. Но опять же — все кругом свои. Как отличишь?
И продолжалась жизнь среди смерти или смерть среди жизни, что, в сущности, одно и то же. Иногда люди слышали по радио, что в Японии от последствий атомного взрыва скончался старик или старуха в возрасте девяноста лет. Они думали: ого! Нам бы такой взрыв. Чтоб девяносто лет прожить. Ведь у них на круг и пятидесяти не получалось. На думать «отчего» не хватало у мозгов силы. Мозг был большой-большой, он даже давил на череп, но был гладкий, как голыш, с редкими канавками.
Но не было печали, не было! Лес родил, коровы мычали, а болезни — что ж, все-таки не инфаркт и не этот, как его, СПИД, Господи прости, не чума и холера, как в раньшие времена.
…Она неслась на крыльях, хотя их не было. Она рассекала воздух, но это был не он. Она знала, куда ей надо, но не знала об этом ничего. Она опустилась прямо на середину мертвого озера и встала на него. «Не тону», — подумала она, хотя пошла по воде раньше, чем подумала. Она не знала, что первое время будет ошибаться, не поспевая за другим временем и другим существованием. Вот, например, она знала, куда летит (?), хотя думать не думала, что помнит об этом озере. Когда-то от него умерла мама. Они сюда приехали, и мама как-то сразу стала болеть, потому что дорвалась до молока, которое было жирным и тягучим, как гель. Это она сейчас думает «как гель», а тогда мама говорила «как молозиво». Вот, говорили, с него с мамой и случилось.
Она идет по воде как посуху. Она знает, кто так ходил, и ей неловко, что у нее тоже получается. Как же можно сравнивать? Она сравнивает и идет. Все-таки мысли есть, и никуда от них не денешься. А надо деться, потому как она не одна. Здесь много таких, как она. Они занимаются озером и тем, что вокруг него. Так она понимает. «Спасатели» — приходит к ней слово. И ей неловко, что она просто гуляет. Она хочет, чтобы и ей дали дело, но всем не до нее, и она уже идет посуху, по лесу. Трогает искривленные ветки. На некоторых как бы пальцы с толстыми артрозными фалангами и грубыми толстыми ногтями с заросшими лунками. Она столько видела таких человеческих пальцев, но чтоб у дерева?..
Но, оказывается, ее это не удивляет, ну и правильно, говорит ей идущий рядом Воннегут, собственно, почему деревьям не иметь пальцев? И действительно! Оказывается, она обошла озеро вокруг и вернулась на то же место, с которого начала. Но ведь она не видит другого берега? «Делов!» — говорит Воннегут и исчезает, бросив напоследок сакраментальное: «Все относительно». Значит, это опять был не он, а Эйнштейн. Вот заморочили они ей голову!
Раз она в этих краях, значит, надо найти могилу мамы. Но, оказывается, мама стоит рядом. Беленькая такая, светящаяся, как ангел. И только тогда она окончательно понимает, что вот все и случилось, а она не верила, что есть у жизни продолжение. Но почему же ей так жалко, что все кончилось! Безусловно, не относительно кончилась жизнь. Если бы душа ее не была тихой и безропотной, она закричала бы криком гнева. Но неловко. При маме-ангеле, которая объясняет ей, что надо спасать озеро и детей с большими блестящими несоображающими мозгами. Ведь чтобы понять, как устроен мир, надо много думать.
— Ты станешь это делать, когда забудешь, что было с тобой раньше, — говорит мать. — Все забывают. Иначе не спасти будущее.
— Я не хочу забывать, — отвечает она.
— Но так не бывает. В этом замысел.
Ей не нравится замысел. Она дает себе слово помнить всегда. Всегда-а-а-а! Она перебирает большое и малое. Например, цепляется за фиалочки на булавке (откуда они?)… И как какой-то сердитый человек смотрел на них и жевал губами (кто он?). Она не помнит.
— Видишь, — говорит мама, — ты уже забываешь, а потихоньку забудешь все. Это не больно, это совсем не больно.
— Зато грешники будут все помнить и верещать от боли как резаные, даже если умрут в батисте. — Это Воннегут толкает ее легонько и смеется, но так, чтобы не слышала мама. — Хотя мне уже осточертела несправедливость и в этой новой физике.
Он высунул красный язык и обернулся синицей.
А в мире старой физики за кухонным столом читал Воннегута с солью и бородинским хлебом Коля Восьмой, он же Последних, он же не знамо кто…
Тигру надо жрать,
Порхать — пичужкам всем,
А человеку спрашивать:
«Зачем, зачем, зачем?»
Но тиграм время спать,
Птенцам — лететь обратно,
А человеку — утверждать,
Что все ему понятно.
Хрустнул на зубах кусочек грубой соли. Во рту стало горько. Горечь зажгла нёбо и странным образом родила сладость.
Так и заглотнулся сладко-соленый стишок, у которого никогда не будет конца, «потому что каждый день добавляет еще что-то». Это ведь пишет сам Боконон.
Коля вздохнул от бесконечной радости познания.
…В дверь постучали: соседке-старушке пора было делать укол.
У нее не было бесконечности времени для познания, она умирала, но день без страдания Коля ей обеспечивал.
Сергей Васильев
Свет чернозема
Васильев Сергей Евгеньевич родился в 1957 году в селе Терса (Волгоградская обл.). Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковался в «Юности», «Золотом веке», «Москве» и др. изданиях. Главный редактор журнала для детей «Простокваша». Живет в Волгограде.
* * *
Звезды нынче бородаты,
И до них подать рукой,
И не надо ставить даты
Под написанной строкой.
Все в природе изначально,
И, негромкой становясь,
Потому-то и печальна
Связь времен и наша связь.
Вечность дышит все грубее,
Все короче наши сны,
И глаза Кассиопеи
Прямо вниз устремлены.
* * *
Порою покажется сдуру,
Что образ твой мнительный лжив,
Что ты притворяешься только,
А сам уже больше не жив.
И кто-то другой колобродит
И водит твоею рукой.
И даже с твоею подругой
Сидит на кровати другой.
И мысли его безобразны,
И речи куда как странны!
И ты наблюдаешь за этим
Откуда-то со стороны.
* * *
Чужими заручившись временами
И волю дав обидчивым перстам,
Ликует чернь святая, а за нами
Любовь и голод ходят по пятам.
Так было, есть и будет, и не надо,
Родная, думать, что там за стеной —
Русалки смех в бутылке лимонада
Иль гномик злой в коробке жестяной.
Пусть будет мир хоть натрое расколот,
Пусть будет злом и похотью палим —
Мы утолим и скорбь свою, и голод,
И смерть — одну любовь не утолим.
* * *
Этот день пройдет, как вчерашний день,
Эта ночь, как вчерашняя ночь, пройдет:
Будут вишни валяться на простыне,
Будет тело твое в темноте белеть.
И случится такое, что, бог ты мой, —
Звезды, с неба упав, тишину прожгут.
Ты расплачешься горько, а я, дурак,
Крупной солью посыплю печаль твою.
Диптих 1
Ночь. Крутые бока
Девы, Овна, Тельца.
Смерть не страшна, пока
Нет у нее лица.
И, чешуей шурша,
Млечный змеится хвост.
Вздрагивает душа —
Трудно жить среди звезд.
Этот просторный хлев
Нам все равно не впрок,
Скалит ли зубы Лев,
Плачет ли Козерог.
2
Я распростерт во тьме,
Движущейся, живой.
Я себе на уме,
Сиречь я сам не свой.
И, опален огнем,
Думаю, весь в огне:
Я ль обитаю в Нем,
Он ли живет во мне?
Но, ощутив в горсти
Маленького зверька
Веры, шепчу: «Прости,
Господи, дурака!»
* * *
Свет чернозема грача влечет
К звоннице, к радости колокольной —
Он растворяется в ней, малахольный,
Грозным мгновеньям теряя счет,
Не замечая — когда ж заря! —
С тьмою ночной сойдясь в рукопашной,
Как пролетает низко над пашней
Светло-зеленая тень звонаря,
Благословляя на жизнь без лжи
И на осмысленное горенье
Время и целя в его оперенье
Стрелами рано восставшей ржи.
* * *
Не от снега светло и не от морозца жарко —
Если мир опустел, то и нежность уже не в счет.
Впрочем, нам ни травы, ни веселых осин не жалко —
Нас друг к другу не вечность, а темная боль влечет.
Будем жить-поживать, улыбаться чужим прохожим
И родным воробьям, будем мерзнуть, сосульки грызть.
Нас накроет снежком. Но однажды деньком погожим
Мы еще прорастем — велика ли и впрямь корысть!
* * *
Я-то знаю, что будет со мной в стране,
Бога вспомнившей, Богом забытой,
Где, пройдясь в сапогах по сырой стерне,
Я вернусь к тебе, неубитый.
Мне обычай холопский давно знаком:
Где болотце, там позолотца.
Только лучше пройти стерню босиком,
Чтоб о душу ее уколоться.
Вот тогда, улыбнувшись судьбе слепой,
Мы на жизнь поглядим без страха.
Вот тогда-то и будет любовь и боль
И не будет тщеты и праха.
* * *
Вечер, рощица простая,
Свет осенний, дождь грибной.
Надо мною птичья стая,
Подо мною шар земной.
Вот и думай, чем кормиться,
Как себя теперь вести:
То ли в небо устремиться,
То ли в землю прорасти.