Искусство было сложным, оно требовало таланта и инвестиций. Искусство было отчаянным, безумным поиском. Оно подразумевало страдание, ярость, ненависть. Подразумевало художника, это проклятое племя. В прошлом веке художники ломали мебель в гостиничных номерах и кончали с собой по неясным причинам. В позапрошлом калечили себя. Вечно лезли, куда не просят, например, в политику. Употребляли наркотики. Художники были шилом в жопе. С этим ничего нельзя было поделать: именно то, что делало их художниками, делало их и шилом в жопе.
Их надлежало терпеть, выносить, обхаживать, они нуждались в лести, в ободрении, вечно пребывали «в сомнениях», после трех ничтожных удач у них больше ничего не получалось, от них сбегали жены, их приходилось ловить и т. д. и т. п. Ладно б еще они были надежным вложением: раскрутился, так раз и навсегда, стал кассовым, так навечно! Но художник мало того что был шилом в жопе, он был еще и неровным. Случается, что гений меркнет, а когда гений меркнет, публика его отвергает. Публика отвергает, не понимает, вопит, выражает разочарование, бойкотирует его диски и в конце концов бросается на диски соседа.
Публику нельзя безнаказанно приучать к качеству. Когда качество снижается, публика сваливает. И непонятый гений отыгрывается на мебели гостиничного номера, а она, между прочим, стоит денег, и все псу под хвост. К тому же гения еще надо найти. Гении стадами по улице не ходят, особенно сейчас. И к достоинствам гения, или, скажем так, таланта, никак не относится способность всех примирять. Вокруг него всегда критика, споры, даже отторжение.
Искусство было для отдельного человека, дерьмо — для всех.
И тогда, со всеобщего согласия, решили повсеместно перейти к производству дерьма. Первым делом договорились обойтись без авторов: авторы всех задолбали, они одержимы навязчивой идеей нести какой-то месседж, который всем по фигу. Производство разбили на сектора: ты сочиняешь музыку, ты пишешь текст, ты поешь, а ты танцуешь, и первый, кто попытается выйти за флажки, вылетает за дверь. В парижских офисах, похожих на заводы, сочинители, похожие на чиновников, писали песни, не похожие ни на что.
Паролем служила пошлость. Паролем служило убожество. Паролем служила одинаковость. Пусть ничто не выбивается за рамки. Пусть никто не высовывается. Пусть певицы с голосом все будут страшные и тупые, пусть девицы из клипов все будут страшные и тупые. Уж их-то искать не нужно, таких на улицах тринадцать на дюжину. Пусть певцы будут похожи на певиц и будут тупые. И вообще пусть все будут тупые, это упрощает отношения между людьми. Получилось восхитительно никакое дерьмо. Оно без труда выполнило свою задачу — отупели сразу три поколения потребителей. Сильнее всего пострадали девочки от шести до двенадцати лет, потом подростки обоего пола, потом сентиментальные молодые женщины с ограниченными умственными способностями. Это было хорошо, но мало.
Пресса ворчала, ворчала интеллигенция, люди со вкусом, которые еще не окончательно вывелись. Они создавали лишний шум и не покупали диски.
Вывод напрашивался сам собой: все познается в сравнении. Сравнение решено было уничтожить. Не с чем сравнивать, нечего и познавать. А если нечего познавать, наступает единодушие.
С рынка убрали классическую музыку. Классическая музыка была немодной, герметичной, занудной. Стойки с дисками опустошили. Запасы на складах пустили под каток. Консерватории сожгли. Пианистов расстреляли. Предложили выкупить на вес золота собрания дисков у частных лиц, частные лица принесли диски. Их тоже пустили под каток.
Потом настала очередь рока, джаза и оригиналов кинолент.
Потом, уничтожив оригиналы кинолент, решили уничтожить фильмы вообще. Кино было искусством: это была фабрика по производству шил в жопе. Оно волновало людей, а некоторые фильмы, случалось, имели пакостное свойство снова подбрасывать некоторые идеи, в частности, идею прекрасного, в умы, с трудом поддающиеся отуплению. К счастью, кино по части финансирования зависело от телевидения, а телевидение было за нас. Телевидение послало к черту кино с его оравой мозгоедов. Вместо фильмов в кинозалах стали крутить клипы, рекламу, дебильные комедии и выпуски реалити-шоу. Со стоек магазинов убрали DVD. Запасы пустили под каток. Расстреляли актеров, не желавших переквалифицироваться в тупых певцов. Расстреляли режиссеров, не желавших снимать дебильные комедии. Предложили выкупить на вес золота собрания кассет и DVD у частных лиц. Частные лица принесли свои собрания. Их тоже пустили под каток.
Музеи закрыли.
Книги оставили в покое: их уже давным-давно никто не читал.
На этом сделали большие-пребольшие бабки. И даже больше, чем просто бабки: примирили всех. Нет фильмов со сценами насилия — нет насилия. Нет грустных песен — нет грусти. Нет рок-н-ролла — нет наркотиков. Вместо этого молодежь теперь хотела петь. Это было так мило. Целому поколению подарили призвание. Мы оказались почти пророками. Мир был доволен, он даже бросил курить.
Тут-то подростки и решили, что школа не нужна. Они вышли на улицы. Они, блин, хотели петь. Ведь если эти страхолюдные и тупые певицы могут петь ахинею и набивать себе карманы, да к тому же выступать по телевидению, то почему не могут они? Они, черт возьми, хотели петь, как все. И принялись петь. Они пели на улице, с микрофоном в руке и колонкой на плече, пели как можно громче, чтобы заглушить пение соседа. К ним присоединились проститутки, потом визажистки, парикмахерши, официантки, продавщицы, секретарши, цветочницы и журналистки из женских журналов. Они все тоже хотели петь. Потом настал черед автомехаников, рабочих, бакалейщиков, адвокатов, рестораторов, глав предприятий, футболистов, врачей, тореро, барменов, фармацевтов, почтальонов, фермеров, а главное, безработных. Они, блин, тоже хотели петь. Они пели на улицах, с микрофоном в руке и колонкой на плече, стараясь петь громче соседа. Микрофоны были в свободной продаже. Обзавестись ими не составляло труда. Их запретили продавать. Население этого так не оставило. Возник настоящий черный рынок микрофонов. Между соперничающими бандами вспыхивали сражения за монополию на торговлю микрофонами. Больше на улицах никто не пел: чтобы заставить друг друга замолчать, демонстранты пускали в ход кулаки, и не только кулаки, но и колонки, демонстранты лупили друг друга колонками. Уже были убитые. Пошла массовая резня, мир впал в остервенение. Он слишком отупел от дебильных комедий, клипов, дерьмовой попсы и прочих разновидностей дерьма. Дерьмо давало легкие ощущения. «Когда мир кормят легкими ощущениями, ничего хорошего не получается, ему нужны сильные ощущения», — простонал перед смертью один из демонстрантов, забитый колонками. Позднее выяснилось, что этот человек был лидером мелкой протестной группировки, которая жила на свалках и занималась грабежом складов, куда свозили последние оставшиеся экземпляры запрещенных дисков и фильмов, а потом переводила их в сжатый формат и распространяла из-под полы. Революционеры двинулись маршем к студии одного из государственных радиоканалов и взяли ее штурмом. За несколько минут, пока их не усмирили, а затем и не расстреляли компетентные органы, они успели перехватить эфир и запустить целиком «Симфонию № 6» Людвига ван Бетховена. И весь мир, слушая радио, плакал, сам не зная почему. Да и было отчего плакать: жрать совершенно нечего, потому что фермеры поют, транспорт не ходит, потому что водители поют, магазины закрыты, потому что торговцы поют. Грипп стал смертельной болезнью, потому что лечить его было некому. Деньги обесценились. Натуральный обмен стал невозможен, потому что нечего менять. Насилие расцвело с удвоенной силой: речь шла уже не о песнях, речь шла о выживании. На улицах, преданных огню и мечу, вскоре некому стало петь. Телевидение и радио, последние бастионы цивилизации, прекратили передачи: мир нашел свой конец в потрескивании пустого экрана.
МАНОН. «Проснитесь же! Просыпайтесь!» Голова у меня чугунная, как с перепою, в глазах туман, вижу все как сквозь воду, я в своем номере в «Рице», время, скорее всего, около полудня, и с виду все более или менее нормально — и то, что я поздно проснулась, и что у меня похмелье, и что мне хочется разгромить все вокруг, как всегда, когда я просыпаюсь поздно и с похмелья, — короче, с виду все более или менее нормально, если бы не этот тип в ливрее, что трясет меня, словно куклу, и еще орет, как будто не знает, что я и не за такое по головке не поглажу.
— Эй, просыпайтесь! Эй! Вы меня слышите, мадемуазель?
— А ну убери свои грязные лапы, ублюдок, тебе кто разрешил войти? Я сплю!
— Кто вам разрешил войти?
— Не поняла?
— Да-да, кто вам разрешил сюда войти? Что это значит? Здесь все-таки гостиница, а не проходной двор!
— Да ну? Кроме шуток? Смешно, могу поклясться, что видела у входа вывеску «Проходной двор».