— Валяй, щелкни птичкой, мы уже все свои лучшие улыбки приготовили — давай же, Джеки, улыбайся, он никогда не улыбается, этот мой мальчишка, черт возьми, когда ему пять лет исполнилось, я, бывало, домой прихожу, а он сам по себе на веранде сидит, один раз даже весь веревками обвязался, мрачный пащенок, я говорю: «Ты о чем тут думаешь, сынок? Чего не улыбаешься, твои старики уже волноваться начали, что тебя родили, прямо не знают, чем тебе еще угодить, мир-то и так место мрачное, это точно —
— Все тихо стойте!
— Кхм! — Отец прочищает горло, неимоверно серьезный — Хлоп, снято — На снимке я даже не улыбнулся, выгляжу прямо как слабоумный со странной наморщенной (от пота и теней от вспышки) вытянутой дурацкой осунувшейся безмозглой физиономией, руки болтаются, кисти ширинку прикрывают, так что выгляжу я невыразимо ненормальной тварью, а не мальчишкой, что лапает тупо свои тщетные грезы о славе в гостиной посреди огромной вечеринки — выгляжу как Прыщавый Том с помоек, грустноликий, поникший, но все вокруг меня сентиментально расположились, чтобы прикрыть собой «ЧЕСТВУЕМОГО ЗАСЛУЖЕННОГО АТЛЕТА», как гласит подпись.
Неожиданно на другой фотографии («Слава Богу!» подумал я, увидев ее на следующий день в лоуэллском «Вечернем Вожаке») я — греческий олимпийский герой с кудрявыми черными локонами, белым лицом слоновой кости, явными ясно-серыми газетными глазами, благородной юной шеей, мощные руки порознь замерли на безнадежных коленях, аки львы геральдические — вместо того чтобы ухватить для снимка свою Мэгги, будто смеющиеся счастливые обрученные, мы сидим через стол от горы маленьких подарков, на оный и выложенных (радио, бейсбольная перчатка, галстуки) — и по-прежнему на мне ни тени улыбки, у меня суровый тщеславный вид, внутренне задумчивый, показать камере, что в гулкой прихожей и темном коридоре этой бесконечности меня ожидают особые почести, в этой телепатической хмари, вот сию же секунду, и вместо того чтобы расхохотаться громогласно, как это делает Иддиёт в заднем ряду, где он стоит, облапав Марту Альберж и Луизу Жиру — просто взрывается «ХИИ!» громоподобным бухающим воплем и торжеством верзилы Иддиёта, что любит жизнь, и тискает девчонок, и крушит заборы в голодном удовлетворении, от которого у фотографа на голове волосы дыбом встают. Мэгги, со своей стороны, — воплощение сурового неуважения к камере, не хочет никаких с нею дел (как и я), но у нее неприязнь сильнее, она сомневается, пока я дуюсь, сжимает губы, пока я таращусь на мир широко открытыми глазами — ибо мои глаза еще и сияют серо в газете и выдают явный интерес к фотоаппарату, который сперва незаметен, точно сюрприз — В Мэгги же отвращение нескрываемо. На шее у нее крестик, и она чопорно не желает больше с этим миром разговаривать через камеру.
Вечеринка заканчивается, договариваются, кто с кем поедет домой, вызывают такси — улюлюкают над снегами, в рыке плюющего снегопада лопаются снежки, у машин разогреваются моторы, врроом — всё забито битком.
— А назад еще можно втиснуться?
— Ньее. Не знаайю.
— Мест что — не осталось?
— Не ссы! заваливай —
— Бууии!
Эти маленькие чайники не торопятся.
— Спокойной ночи, Анжелика — Спокойной ночи —
Окликают друг друга над сугробами — Муди-стрит в полуквартале отсюда вся в суматохе грузовиков, что лязгают цепями, бибикают, людей с лопатами, буран-то заставил мужичков поработать — «Эй, ну счас точно деньжатами разживусь», — переговариваются старые бичи в лоуэллских трущобах на Миддлсекс-стрит и шкандыбают на стертых алкогольных ногах к Городской Ратуше или где там еще работы по городу распределяют. Об этом сказал Иддиёт, когда все уже начали расходиться.
Гигантский успех — я к этой части никакого отношения не имел. Автобусы милостью божьей еще ходят, поэтому большинство толпы разъезжается по домам таким образом, Мэгги, что живет в трех милях отсюда на другом конце города, приходится взять такси — Мы идем за ним к «Мари» на ночную стоянку через дорогу от того места, где я живу. Поднимаю голову и вижу темные окна своей квартиры. Теперь, когда веселье окончилось, на всем остался налет хорошо приснившегося сна, точно зуб успешно выдернули. Мэгги:
— На этот раз ты не провожаешь меня в Южный Лоуэлл и не идешь пешком обратно в Потакетвилль.
— Почему это?
— Даже ты через такой буран не проберешься… девять дюймов снега. — Такое сицилийство сбивает с толку моего агнца любви: — Да я пройду сквозь эту бурю, как полковник Блейк из Гренландских Армад Северный полюс прошел, я же ходил по такой погоде к Хвойному ручью в лесах Дракута, среди ночи, в метель, с длинной палкой, которую всаживал поглубже в снег, чтобы в ручьи не провалиться или в колодцы — Я стоял в чащобах ночи и прислушивался к тому, как целуются снежные хлопья и зимние сучья, и поземка плевалась электрическими частицами в предвкушении, пощелкиая во влажных клейких корягах —
— Нет, я могу по такому бурану — но сегодня не буду, у меня галоши наверху остались, и как же спать хочется, елки-палки — уже три часа ночи!
— Мне тоже. Ну и вечеринка была.
— Тебе понравилось?
— Еще бы.
— А как тебе мой отец?
— Смешной.
— Правда, да? Все-таки мы неплохо повеселились. Черт, а некоторые парни — еще лучше —
— Не в этом дело, — деловито отвечает Мэгги.
— А в чем?
— Все это — в твою честь. Спасибо сказал бы.
— Я и говорю!
— Если ты так говоришь, тебе никто не поверит.
— Ну ты же мне веришь…
— Ага, — едва ли не фыркает Мэгги, — это просто потому, что я — такая же, как ты. — Двигая челюстями в истории нашей любви, она и выглядит круто в проеме парадного, и горбится — я стою с нею рядом гордый, некоторые парни в столовке текстильной фабрики через дорогу видят, что со мною ждет такси потрясная брюнетка — я недостаточно стар, чтобы потом локти кусать от того, что не могу пойти с ней домой и там трахнуть. Как полный чурбан, смотрю я вверх на окна чужих квартир на той стороне, Мэгги поправляет волосы, глядя в маленькое зеркальце; грустный красный шарик света болтается с навеса остановки такси. По Муди шаркают ногами жалкие прохожие, заглоченные обвалом ветра, наперекор хлопьям, пылающим поперек отблесков уличного дугового фонаря. Я целую Мэгги — она швыряет себя прямо на меня, вольная, маленькая, юная, стоит лишь мне шепнуть слово поцелуемся, и она готова играть в поцелуи; я теперь начинал ощущать ее сексуальность, а было уже слишком поздно.
На другой стороне улицы показалась часть нашей компании с вечеринки, в «Текстильную Столовку» за гамбургерами и кофе, все втянулись внутрь, в дверном проеме мигнул музыкальный автомат, татуированные ручищи мужика за стойкой с полоумным лицом, он вопил: «Оу la gagne des beaux matoux!» (Ой кошаки проклятущие!) — Папке и остальным моим друзьям, что полупьяно балабонили в парной испарине столовки, мокрые, усталые, неголодные, уныло озирались и презрительно фыркали на всё — но разражались хохотом, панибратствовали, доставая друг друга, но куда ж без этого, ржанием выказывали заботу друг о друге и вдруг выплескивали добродушие свое, нежно и радостно — Мужик за стойкой цедит слова уголком рта, когда поворачивается приготовить заказ.
Через дорогу, в запотевшие окна и сквозь летящий снег им, наверное, видно Мэгги и меня, наверху, бок о бок, в парадном, стоим как посторонние, вдруг превратившиеся в целующуюся парочку, а затем снова став посторонними, что, притопывая ногами, скорее, просто ждут такси.
— Хороший у тебя день рождения получился, лучше тебе и устроить бы, наверно, не могли —
— Ага — да не в этом дело — то есть — ты хоть рада была меня сегодня видеть?
— Я должна была тебя сегодня видеть —
— Я знаю, но только лишь видеть меня ха ха это я пошутил — нормально все будет. Поспишь, как домой вернешься, у тебя все будет хорошо —
— Джеки! — кинулась на меня, руками стиснула шею, чресла к моим чреслам, спина выгнулась, а она откидывается назад, впиться густотой своего взгляда в мой взгляд. — Я хочу пойти домой в наш дом и спать с тобой и жениться.
Я поник, задумавшись об этом — Я и понятия не имел, что мне следует делать —
— А? — Я вообразил, как моя мама говорит, что Мэгги «слишком нетерпелива», да и другие об этом говорят, все сладкое будущее наше, когда мы с Мэгги возвращаемся поздно вечером домой с вечеринки усталые и поднимаемся по темной лестнице вдоль обоев с розочками в смутную бархатную тьму комнаты наверху, где снимаем зимние пальто и надеваем пижамы и между, в середине обоих облачений — нагота пружинящей постели. Пружинисто подскакивающий малыш, у которого в глазах Рождество. В люльке, в розовой темноте, пузырик маленький, спит себе в своих крохотных мыслях. И не разбудить его погремушками разговоров, и ангелы с саблями барабанят по молью проеденному бурому виденью Занавеси, довольно скоро расступятся они, всплыв на Небеса пылая вселенскими частицами снега истины — Младенец Мэгги в реальности — мой, сынок мой, в снежном мире — мой бурый дом — река Мэгги исходит грязями, что весной еще ароматнее.