Позже Кьяра задала Занегину неглавный вопрос: как ему Лесик. Трудно сказать, бесцветный какой-то, ответил Занегин. Тебя трудно, потому что ти ревновал, сказала Кьяра, а он очен мили.
Вечером того же дня Фальстаф Ильич задал Аде главный вопрос: ты его любила, а он тебя бросил? Да не в этом дело, отвечала Ада нехотя, я прилетела сюда не как любящая и брошенная женщина, а как коллекционер, а эта страсть, чтобы вы знали, будет посильнее всякой другой. И, помолчав, добавила: я тебя прошу, давай при них будем, как раньше, на вы, я не хочу, чтоб они обсуждали между собой эту перемену. Ты думаешь, они заметят, только и спросил он. В вопросе содержалась горькая правда. Итальянка не понимала тонкостей русского, ее муж был ее муж, которому, судя по всему, было мало дела до бывшей, а ныне чьей-то чужой подруги.
Днем они были в соборе святого Павла. Ада сказала, что это в Ватикане и что она хочет туда и больше никуда. Отчего туда, поинтересовался Фальстаф Ильич. Там Пьета, коротко отозвалась Ада. А что это, не побоялся проявить невежество Фальстаф Ильич. Пьета значит оплакивание, печаль, милосердие, все вместе, терпеливо объяснила Ада, скульптура Микеланджело Буонаротти, оплакивание Христа.
Они ехали на автобусе, потом шли пешком, смотря во все римские стороны, Фальстаф Ильич сказал: я должен время от времени ущипнуть себя за руку, я не верю. Чему, спросила Ада. Ничему, сказал он, ни тому, что это Рим, ни тому, что это ты, не пойму, за что мне все это. Когда говорят за что мне это, подразумевают напасть, заметила Ада. Напасть и есть, засмеялся Фальстаф Ильич, обнаружив хорошие крепкие белые зубы, напало и все.
Ватикан и собор святого Павла произвели на Фальстафа Ильича впечатление. В соборе он не знал, куда смотреть, вверх, по бокам или себе под ноги. Пол восхитил его. Какой мрамор, и какой рисунок, и какая оригинальность в каждой части, вы посмотрите, и все это шесть веков назад, восклицал он, переходя в соборе опять на вы. Ада соглашалась. Они не сразу нашли то, что искали. Ада думала, что скульптура где-то в центре, а она оказалась сбоку, прямо при входе, но теперь, когда они обошли собор и возвращались назад, то при выходе. Здесь были и более мощные фигуры и композиции, и Фальстаф Ильич только качал головой и задирал ее, чтобы разглядеть все. Пьета показалась скромнее и проще других: белый мрамор, молодой мужчина полулежит на коленях у молодой женщины, видимо, мертвый, пропорции почти человеческие. Ада стояла возле и не уходила. Вставший поодаль, чтоб не мешать, Фальстаф Ильич увидел, что по ее щекам текут слезы.
Это Иисус, а это его мать, почему же она такого возраста, спросил Фальстаф Ильич, дождавшись, когда Ада стронется с места. Не знаю, сказала Ада, это любовь, а в любви неважно, кто какого возраста. Он хотел взять ее за руку, она сделала легкое протестное движение, он понял и не настаивал.
Они вернулись в Рим и пошли к Колизею, и, осмотрев его изнутри, двинулись на Палатинский холм, и обогнули его целиком. Ада глядела на большие итальянские пинии (сосны), точно сошедшие с картин старых мастеров, и представляла себе, что они ненароком вошли в то минувшее время, когда все было молодо, и деревья были молоды, и история едва начиналась, история вообще и Рима в частности. Какой-то автомобильчик стоял, прижавшись к обочине. Поравнявшись с ним, они увидели, что сидевший внутри человек делает им призывные знаки. Они приблизились. Человек, перегнувшись к правой дверце и приспустив стекло, на ломаной смеси всех мыслимых языков спрашивал, как проехать к посольству Франции. Ада сказала по-английски, что не знает, сорри, к сожалению. На той же смеси водитель стал объяснять, что у него кончился бензин, что он едет из Парижа, а в посольстве у него работает друг, и в конце спросил, не руссо ли они. Руссо, руссо, радостно подтвердил Фальстаф Ильич. О, руссо, воскликнул чернявый молодец и протянул им обе руки для рукопожатия. Из дальнейшей его речи можно было понять, что то ли бабка, то ли прабабка у него была руссо. Ада и Фальстаф Ильич вслух подивились его родословной и собирались идти дальше, но хозяин автомобильчика крепко держал ладошку Ады в своих ладонях, говоря, что они такие симпатичи и что он хочет для них что-нибудь сделать. Тут он перегнулся к заднему сиденью и достал снизу два больших целлофановых пакета с куртками, типа черной кожаной и коричневой замшевой. Он принялся совать их Аде и Фальстафу Ильичу, приговаривая, что коммивояжер, работает на Валентино и из чистой симпатии хочет подарить вещи своей фирмы двум руссо. Ада растерянно отнекивалась, меж тем, пакеты были уже у нее в руках, и ей ничего не оставалось, как сказать странному человеку: грацци, я, право, не знаю… Отчего-то ей было неприятно, когда он дотрагивался до нее, может, потому, что у него были потные ладони. Она сделала движение, чтобы отойти от автомобильчика, однако водитель, не отпуская ее руки, сказал, что у него кончился не только бензин, но и деньги на бензин, и со стороны шер ами было бы справедливо, если в ответ на его подарки они дали бы ему немного денег. Аду смущал сильный перебор: и бензин, и французское посольство, и русская прабабка, и фирма Валентино, — но все двигалось в столь стремительном темпе, что она не успела додумать свою мысль до конца, как Фальстаф Ильич полез в бумажник, спрашивая: сколько. Сто долляри, последовал ответ. Да не надо нам ничего, решительно воскликнула Ада, наконец догадываясь, кто перед ней и желая вернуть пакеты обратно. Ей нехватило доли секунды. Брюнет выхватил стодолларовую бумажку из рук Фальстафа Ильича, ударил по газам и умчался с бешеной скоростью, буквально через пару секунд пропав из виду. Зачем вы дали ему деньги, чуть не плача, сказала Ада, с ненавистью глядя на большие целлофановые пакеты, ведь уже было понятно, что он аферист, и что куртки его фальшивые, и не куртки это вовсе, а какая-то дрянь. Так оно и было. То есть куртки были настоящие, но не из кожи и замши, а из заменителей. Десять долларов и то большая цена для них в базарный день, разглядев, расстроенно протянула Ада. Если вам было понятно, что ж вы молчали, спросил в недоумении Фальстаф Ильич. Он не давал опомниться, оправдывалась Ада. Не огорчайтесь, что с возу упало, то пропало, мужественно произнес Фальстаф Ильич и добавил с грустным восхищением: но каков профессионал. Ада, однако, была далека от восхищения. Она не могла успокоиться, ей было обидно, что они очутились в дураках, ей казалось, что фальшивка, обманка каким-то образом испортила больше, чем могла, и что все неспроста. Фальшак, ну и фальшак, повторяла она. Фальстаф Ильич схватился рукой за сердце. Вам нехорошо, спросила Ада, я, действительно, виновата, что среагировала так поздно, но я компенсирую вам эти сто долларов. Что вы, что вы, отозвался Фальстаф Ильич, не в том дело, а просто вы случайно назвали имя, которым звала меня жена, когда хотела обидеть, и побольнее.
* * *
1995. “И не сообразуйтесь с веком этим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего, чтобы вам познавать, что есть воля Божия, благая, угодная и совершенная”.
Подумав, Кьяра сказала Занегину, что ему стоит пойти поужинать или хотя бы пообедать с Адой вдвоем и попробовать самому уговорить ее взять предложенную сумму. Или ту, которую она назначит. Конечно, в пределах разумного. Занегин не хотел. Однако позднее согласился. Что бы там ни было, они не чужие, чтобы вот так вовсе не интересоваться друг другом. Деньги послужат поводом.
У Фальстафа Ильича были несчастные собачьи глаза, когда Ада уходила из гостиницы. Перед уходом Ада постучала к нему в дверь номера, чтобы предупредить. Ей стало жаль его, и она ласково потрепала его рукой по щеке, стоя на пороге. Помните, что я всегда готов поменяться местами с той молодой женщиной из белого мрамора, проговорил Фальстаф Ильич. А с кем же вы меняете меня, засмеялась своим серебряным смехом Ада.
Зашедший за ней Занегин молча стоял позади. Зачем эта демонстрация, спросил он, едва вышли. Ты дурак, Занегин, только и ответила Ада.
Он привел ее в какую-то тратторию, сказав, что тут дешево, но очень вкусно, зато они смогут посидеть и поговорить спокойно, в куче народа, который их не поймет, без всех этих цирлих-манирлих, когда официант приносит сначала карту вин, потом хлеб, потом оливковое масло с чесноком на блюдечке для хлеба, потом вино, потом делает заказ, потом приходит спросить, как им нравится заведение, и так без конца. Как будет цирлих-манирлих по-итальянски, спросила Ада. Не знаю, ответил Занегин, наверное, что-нибудь вроде грацци-срацци. Удивительно, но до них сразу же донеслась русская речь, наполовину смешанная с итальянской: женский голос говорил по-русски, мужской переводил. Через столик от них сидела крашеная блондинка с низко обрезанной челкой, глубоко посаженными глазами и слегка выдающимся, жестко очерченным подбородком, явно иностранка, в компании местных. Знакомое лицо, сказала Ада. Актриса, спросил Занегин. Нет, скорее телевизионная барышня, отозвалась Ада, да, я точно видела ее по телевизору, она поэтесса, только не могу вспомнить фамилии. Поэтесса интересничала: прямой спиной, длинными кистями рук, которые то и дело красиво перекладывала со стола к себе на грудь и на плечи, вытянутым к собеседникам лицом и приклеенной обольстительной улыбкой. Компания, видимо, уже поела, и теперь, за десертом, вела разговор особенно оживленно. Поэтесса говорила: мы, русские, таковы, что живем в духе более, чем в материи, без духа мы умираем, а вы, итальянцы, живете в красоте и умираете в красоте, вот в чем разница. Итальянцы смотрели на нее с обожанием, особенно один, пожилой, с седыми бачками и быстрыми небольшими глазками, даже съеденный обед не затянул их сонной пленкой. Переводчик перевел его ответную фразу, произнесенную совершенно серьезно: лично я готов был бы умереть в вас. Поэтесса, продолжая интересничать, залилась обольстительным смехом, видно было, что подобные двусмысленности ее воодушевляют. Пожилой тоже засмеялся и приложился лягушачьим ртом к ее длинным пальцам.