Я сидел и слушал эту историю с каким-то странным чувством. Я понимал, что во мне зародилось что-то новое, что-то вдруг назрело и перевернуло все мои понятия. Я почувствовал, что, пожалуй, ни на грош не верю ни в иностранного клеща, ни в расписку эту, выданную дьяволу, ни в слова тех двух людей – того, что с тремя кубиками, того, что с двумя шпалами, ни во все то, что они рассказали. Но точно так же совершенно ясно и четко я понимал, что мой собеседник, человек трезвый и бывалый, свято верит каждому их слову и его никак не переубедить. Есть расписка, есть сознание, есть виновный, есть кара виновного, о чем же можно еще говорить?
– Но я посомневался, – сказал вдруг бригадир, – я вот почему посомневался. Ни в какой Новосибирск брат не ездил, это мы тогда с ним нарочно такой фокус выкинули. Он от жены хотел уйти к бухгалтерше со свинцового завода; познакомились они на курорте, вот мы и ездили к ней в Чимкент, а тут слушок распустили, что это он едет в Новосибирск на месячные курсы складских работников, телеграмму даже такую отбили, а сами в это время у ней в Чимкенте сидели, вот почему я им не поверил.
Вскоре я почувствовал, что меня клонит ко сну, я встал, хотел идти, но покачнулся и, верно, упал бы, если бы меня под спину не подхватил хозяин. Он меня обнял за плечи и, что-то говоря, повел в избу. Это я еще помню. Помню и то, как я вырвался от него, увидел лестницу, прислоненную к стене, и вдруг полез на сеновал. Отлично помню полумрак, запах сена и яблок и небольшой стожок посередине. Но вот как я добрался до этого стожка, как лег и как заснул – не помню совершенно.
Проснулся я уже ночью. Было совсем темно и еще сильнее пахло яблоками и сеном. Через открытую дверь сеновала мне было видно лавочку, а на ней трех человек. Они сидели и о чем-то разговаривали. И вдруг мне показалось, что я ясно различаю голос Корнилова.
– И во время допроса она предала всех своих сподвижников, и в том числе великого философа Лонгина, – сказал Корнилов.
– Ну и что ж с этим философом сделали? – спросил второй голос, хрипловатый и старческий.
– Казнили.
– Вот стерва, – выругался старик и закашлялся, – и все ведь… все ведь эти бабы такого рода, – продолжал он, отдышавшись. – Поэтому я и не женился второй раз. Так, значит, его казнили, а ее что?
– А ее Аврелиан заставил пойти в золотых цепях во время триумфа. Потом, правда, он ей пожаловал роскошную виллу в предместье, и она так на всю жизнь и осталась в Риме. Жила хорошо, в почете, растила внуков.
– Вот, наверно, хулиганье было без отца при больших деньгах, – злорадно сказал тот же старческий голос. – Есть за что чтить сучку! Войну проиграла, столицу свою разрушила, от друзей отреклась, а сама, как какая-то позорница, пошла в цепях, и за это ей почет.
– А царицам всегда почет, – ответил кто-то третий, и я узнал голос бригадира. – Это простого человека чуть что под ноготь, а царям всегда полная привилегия. Вот Вильгельм до сих пор живет в Голландии.
– Зато Николашку-то разбахали, – сказал старик.
– Да ведь это мы. Мы бы и эту Зиновью разбахали, не пощадили бы, – сказал бригадир. – А какой она, скажите, нации была – еврейка?
– Нет, вероятно, арабка, – ответил Корнилов.
– И, поди, еще красавица! – усмехнулся старик. – Они все такие, красавицы: Клеопатра, Саломея, которая скакала, плясала, наша Катенька.
– Да, говорят, была изумительно красива, – ответил Корнилов. – И очень образованна. Говорила на четырех языках. Муж ее брал с собой в походы, и она участвовала в походах вместе с мужчинами.
– Ну, вы этого мне не говорите. Где уж им, таким, воевать по-настоящему, – презрительно усмехнулся старик, и я почувствовал, что он махнул рукой. – Это все хворс, а не война. Пока она на коне – она и хороша, а как стащишь за вихры, так она и папу и маму продаст. Вот Маруська такой герой была, что не подходи, а как до расправы дошло, так тоже начала задом вилять, но, однако же, мы не Аврелианы, мы ее тут же израсходовали.
– Так ту Маруську, кажется, в сражении убили, – несмело сказал бригадир.
– Это не нашу, – категорически ответил старик. – Я знаю, что ты думаешь: их несколько было, самую главную-то я лично израсходовал.
– То есть как вы лично? – спросил Корнилов. – То есть собственноручно?
Ответа я не услышал, – очевидно, старик кивнул головой. Я осторожно заглянул вниз.
На скамеечке сидели, курили, разговаривали; рядом с Корниловым расселся тот самый старик, которого звали Родионов.
– Так как же это дело случилось, расскажите, Семен Лукич, – попросил Корнилов, – если это не составляет секрета, конечно.
Родионов затянулся и далеко отбросил от себя папиросу. Бригадир сейчас же пошел, затер ее сапогом и вернулся.
– Секрета тут, положим, никакого нету, – сказал Родионов важно, – но только я про все это вспоминать не люблю. – Он подумал и вздохнул. – Да, не люблю. Да и делов-то не было – просто вызывает меня комиссар и говорит: на совете решили Маруську израсходовать, транспорта нет и народ отрывать нельзя, а кончать с ней надо. Иди и выполняй. Ну, пошел и выполнил. Только и дела.
– Да, дела! – покачал головой бригадир. – Эх-эх! – Он вздохнул.
– Да, дела, – с вызовом подтвердил Родионов. – В то время мы этих расстрелов за большое дело тоже не считали, потому что война. Тут раз ошибешься – и голова долой. И весь разговор, потому что разбираться было некогда, да и некому… Мы не юристы-специалисты. Тут не в этом дело, а вот в чем. Все равно она мне и после смерти свой бабий хворс выказала. Я ее сам своими глазами мертвой видел, еще оттащить подсобил, а недели через две после того, как мы уже верст за триста были от этого места, призывает меня к себе комиссар, улыбается, подает бумагу: «Прочитай-ка, тебе». Посмотрел я на подпись, так у меня ноги и дрогнули: «Твоя Маруська». Плохо вы меня расстреляли, пишет, все равно я живехонькая. И еще не одну сотню вас, голодранцы, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяка, за то, что ты меня сам расстреливать на поле водил, я, говорит, живьем на тысячу и один кусок разрежу". Вот ведь какая гадюка!
– Да, – сказал Корнилов неопределенно, – бывает.
– Да нет, что же это такое! – чуть не со слезами вскочил бригадир. – Раз вы же ее сами мертвую видели, то как же, значит, как вы ее ни стреляли, а она… Так что это – чудо, что ли?
– Вот рассуждай, что и как, – строго ответил Родионов. – Тогда таким чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил.
– История, – сказал бригадир подавленно. – Вот так история.
Тут мне что-то попало в нос, я громко чихнул и спрыгнул на землю.
– О, вот и наш ученый, – радостно воскликнул бригадир, увидев меня, и пошел ко мне навстречу. – Ну, как спали-то? Я смолоду любил на сеновале ночевать.
Тут я увидел: на траве лежат две пустые бутылки, краюха хлеба и стоит глубокая тарелка с огурцами. Ночь выпала теплая, сырая, без звезд и луны. Все небо было обложено пухлыми войлочными тучами. Вот-вот, наверно, должен был хлынуть теплый крупный летний дождик. Когда я спрыгнул на землю, Корнилов тоже встал с места и пошел ко мне.
– А я вас искал, – сказал он мне тихо. – Это очень здорово, что вы приехали.
Мы пожали друг другу руки.
– Мыши-то, мыши-то не тревожили? – весело крикнул бригадир. – Там мышей тьма! Что они там жрут – не пойму, и кошку уж туда запирали, и ловушки ставили, нет! Все равно не переводятся, проклятые.
Я что-то ответил. Родионов сидел молча. А я и сам не знал – верить мне ему или нет. Бог его знает, что за человек и много ли правды в том, что он рассказал хотя бы про эту записку. Такие повести с убийствами, расстрелами, красавицами часто можно услышать от неудачников. В течение ряда лет и даже десятилетий таскает такой тип в голове что-нибудь эдакое, лезет с ним к любому встречному-поперечному, рассказывает и пересказывает – над ним смеются, ему не верят, но после всех доделок, переделок и отсевов у него в конце концов складывается что-то действительно похожее на правду. Вот, вероятно, что-то подобное я сейчас и услышал.
Вдобавок ко всему старик Родионов оказался и партизаном. Я теперь постоянно имел с ним дело. С тех самых пор, как по инициативе директора отдел советской истории через газету обратился ко всем участникам гражданской войны с просьбой поделиться воспоминаниями, его кабинет был постоянно полон. Всех воспоминателей, которых мне довелось опрашивать, можно было разделить на несколько четких категорий: одни приходили шумно и задористо: «Ну, здравствуйте! А кто у вас тут занимается героями!» На них были красноармейские фуражки, кубанки с малиновым верхом, зеленые поддевки, а на груди бант и какая-то покарябанная медяшка. Курили они при нас только махорку и только из кисета. Они притаскивали номера газет двадцатилетней давности (желтая шершавая бумага; проведешь вгладь – занозишь руку, слепая печать, маленький формат); какие-то приказы, набранные крупными вертлявыми буквами (так в провинции печаталась афиша). Рассказывали они много и охотно, но слушать их было трудно. Это были какие-то скачки с препятствиями по замкнутому кругу. Они все время кипели и все путали. Сначала я старался еще извлечь из этого хаоса хоть что-то, несколько достоверных имен, дат, характеристик, а потом махнул на все рукой и просто-напросто стал их посылать к стенографистке. Тут они уже договаривались до полной хрипоты, а мы отправляли их записи в архив и писали: «Фонд хранения такой-то, единица хранения такая-то».