Для меня оставалось загадкой, как при всей своей красоте сельская местность может быть такой неуловимо печальной. Я спускался к реке, переходил через мост и бродил по проселочным дорогам, каждый раз уходя все дальше и дальше, и привык к окрестностям, и понял, что и это пустое небо, и полевые цветы, и неожиданно появившийся дом, амбар или мелькнувший зверь ничем мне не грозят. Здесь, в глубинке, мне стало ясно, что все города кончились и что впереди открывается безлюдная дорога, путешествие по которой требует веры. Несколько успокаивали только монотонные телеграфные столбы с провисающими проводами да белая линия в центре дороги, усердно бегущая по холмам и долинам. Я привык к соломенному духу полей и редкому необъяснимому запаху навоза, идущему от горячего пятна на обочине дороги, и то, что мне сначала представлялось тишиной, оказалось мелодией звуков — ветер дул и шептал, вокруг что-то испуганно жужжало и возилось в кустах, лаяло и взвизгивало, стрекотало и стучало копытами, плюхалось и квакало — и определить, кто производит эти звуки, казалось выше моих сил. После нескольких таких прогулок я вдруг понял, что жизнь начинаешь слышать и обонять задолго до того, как видишь ее, и что зрение — самое несовершенное из природных чувств. Многому учил таинственно разворачивающийся перед моим взором пейзаж, между неприбранной землей и громадным бездонным небом ничто не ласкало взгляда, от этих просторов я меньше всего ожидал привычной скученности городских кварталов и трущоб. Но со временем я стал сворачивать с мощеных дорог на грязные тропинки, и однажды, пробираясь по каменистой широкой дорожке, услышал деревенский шум, который пугающе нарастал и постепенно превратился в грохот, — казалась, где-то поблизости двигалась моторизованная армия; взойдя на высотку, я увидел облако пыли, поднимающееся с дальних полей, и прямо перед собой обнаружил стоящие на обочине дороги черные развалюхи местных бедняков; а сами жители Онондаги шли по пыльному картофельному полю за тракторами, комбайнами и грузовиками, картофель от комбайнов бежал по транспортерам в кузова грузовиков, а люди поднимали оставшиеся после машин клубни и бросали их в джутовые мешки, которые тащили за собой, самые слабые даже становились на четвереньки, картофель убирали и мужчины, и женщины, и дети, среди них были и мои знакомые по воскресной школе при церкви Святого Духа.
И тут мне открылся смысл стратегии мистера Шульца. Раньше я удивлялся, неужели он надеется кого-то одурачить своей щедростью? Но теперь я понял: он все делает настолько открыто, что в действительности и не пытается кого-либо дурачить, нет нужды, пусть эти люди и знали, что имеют дело с известным нью-йоркским гангстером, здесь все равно никто Нью-Йорк не любил, и, пока мистер Шульц выказывал добрую волю, их не интересовали его преступления в Нью-Йорке; более того, их не волновало даже то, что они знали, почему он делает то, что делает, лишь бы он соответствовал масштабу своей репутации. Он, конечно, был виден насквозь, но таким и следует быть, если общаешься с массами, надо иметь размах, писать на небе, чтобы было видно за много миль.
Однажды вечером он сказал за ужином:
— Ты знаешь, Отто, я платил председателю совета еженедельно столько же, сколько стоит вся нынешняя операция. Здесь нет посредника, который назвал бы тебе истинную цену. — Он был доволен собой. — Я прав, Отто? Мы напрямую действуем, молочко прямо из-под коровки. — Он рассмеялся, в Онондаге все шло, как он и рассчитывал.
Но Аббадабба Берман особого веселья не испытывал. «Председателем совета» в банде называли мистера Хайнса, члена общества Таммани.[3] Пока агенты ФБР не спутали карты мистеру Хайнсу, он отсылал умников-полицейских на Стейтен-Айленд, судей, не понимающих своих задач, заставлял уходить в отставку и, в довершение всего, подкупом добился избрания самого мирного и сговорчивого окружного прокурора за всю историю города Нью-Йорка. Прекрасная работа. Но наше положение было иным: банда, пытавшаяся выбраться из серьезных затруднений, действовала в необычных условиях, она не имела опыта легальной работы и, следовательно, допускала ошибки. А еще надо было учитывать мисс Дрю. С мистером Берманом о мисс Дрю никто не советовался. Чего там говорить, она, конечно, повышала класс и дела, и замыслов, ее воспитание позволяло лучше организовать благотворительность, она знала, что можно и что нельзя. Кроме того, она придавала Немцу некий шик, отвлекая местных жителей от мысли, что перед ними отъявленный гангстер. Но мисс Дрю была неизвестной величиной, Иксом. В математике, как объяснил мне мистер Берман, когда не знают значения величины и даже того, положительная эта величина или отрицательная, ее обозначают X. Вместо числа вводят букву. А к буквам мистер Берман особой склонности не питал. Теперь он смотрел, как мисс Дрю с каменным выражением лица ковыряла правой рукой в салате, а левой под столом незаметно схватила мистера Шульца за причинное место: мистер Шульц подскочил на стуле, опрокинул вино, закашлялся в салфетку, побагровел и, давясь смехом, сказал, что она чокнутая бешеная шлюха.
В углу за отдельным столом сидели Ирвинг, Лулу и Микки-водитель. Радости на их лицах не было. Когда мистер Шульц вскрикнул от неожиданности, Лулу, смотревший в другую сторону, ошеломленно вскочил на ноги и, дико озираясь, сунул руку в карман пиджака; он успокоился тогда, когда Ирвинг схватил его за руку. Мисс Дрю расколола банду, теперь в ней установилась иерархия, четверо сидели каждый вечер за одним столом, а Лулу, Ирвинг и Микки — за другим. Жизнь в Онондаге вынуждала мистера Шульца проводить большую часть времени с мисс Дрю и со мной, а точнее, с мисс Дрю, и даже я чувствовал себя ущемленным и обиженным, поэтому представляю, что испытывали остальные мужчины. Мистер Берман должен был все это учитывать.
Конечно, как только нью-йоркские газетчики пронюхают, чем здесь занимается Немец Шульц, положение наше быстро, катастрофически изменится, но я тогда этого знать не мог, все казалось мне каким-то причудливым и дурманящим, мне, например, однажды привиделось, что мисс Дрю может быть моей матерью, а мистер Шульц — отцом, эта мысль, и даже не мысль, а еще хуже, ощущение, пришло ко мне, когда мы однажды в воскресенье посетили службу в католической церкви Святого Варнавы, мы явились туда очень рано, мне нельзя было опаздывать в протестантскую воскресную школу при церкви Святого Духа. Мистер Шульц снял шляпу, а мисс Дрю покрыла голову белым кружевным платком, мы сели, серьезные и нарядные, на одну из последних скамей и стали слушать орган, я ненавижу, терпеть не могу этот инструмент, он забивает уши пугающими аккордами праведности или же заползает в них червяком смиренного благочестия; святой отец в шелковых одеяниях помахивал дымным горшочком под нарисованным на стене окровавленным беднягой Христом на золотом кресте; можете поверить, я совсем не так представлял себе жизнь преступников, но потом произошло нечто такое, о чем я и подумать не мог; когда мы были уже у выхода, мистер Шульц поставил в маленький стаканчик свечку за упокой души Бо Уайнберга, сказав при этом «Что за черт!», а затем за нами на тротуар вышел и отец святой, я не думал, что священники в шелковых одеяниях замечают с кафедры, кто приходит на службу, но, оказывается, замечают, все замечают, а звали священника отец Монтень, говорил он с акцентом, он сказал, что надеется снова увидеть нас, и крепко потряс мою руку; они с мисс Лолой, мисс Дрю, поговорили по-французски, он был канадский француз с жесткими реденькими черными волосами, которые зачесывал наверх, чтобы спрятать лысину, что, конечно, не удавалось. Я чувствовал себя немым, косноязычным, на блинах, ветчине и яблочном соке я понемногу толстел, носил фальшивые очки, ходил в церковь, причесывал волосы, одевался чисто и опрятно, костюмы доставала мне мисс Лола, мисс Дрю; она взяла себе за правило заказывать для меня одежду из Бостона, она делала это так, будто и в самом деле отвечала за меня, странно, но, когда она смотрела на меня, я не видел в ее глазах глубины, присущей сильным характерам, она, похоже, не отличала притворства от реальности, а может, была достаточно богатой, чтобы считать все придуманное существующим; я в этом городке уже не бегал, как прежде, сломя голову, не чувствовал себя самим собой, я слишком много улыбался, говорил, как маменькин сынок, и вообще стал притворщиком и делал такие вещи, которые раньше, когда носил свой клубный пиджак, и представить себе не мог: например, пытаясь понять, что происходит, начал подслушивать — совсем как полицейский на телефонной станции.
Однажды вечером, сидя в своей комнате, я учуял запах сигарного дыма и услышал голоса; выйдя в коридор, я остановился у слегка приоткрытой двери в комнату мистера Бермана, которую он использовал как кабинет, и заглянул внутрь. Мистер Шульц был в банном халате и шлепанцах, в этот поздний час они говорили тихо, так что если бы он меня застукал, то просто не знаю, что бы он со мной сделал, но мне было плевать, я ведь уже член банды, работаю вместе со всеми, убеждал я себя, разве можно жить на одном этаже с Немцем Шульцем и не воспользоваться такой возможностью. Слух мой был по-прежнему остр, я сделал шаг в сторону, чтобы меня не было видно, и прислушался.