Что ж, самое разумное сейчас — заснуть. Но мне казалось, что никогда в жизни я не смогу больше спать!
Утром тонкие солнечные иглы проскользнули в комнату сквозь щели жалюзи и разогнали тяжелую дремоту, которая все же одолела меня на рассвете.
Неожиданно я повернулся к столу, поискал книгу. Письма в ней уже не было.
И тогда вся усталость этой ночи сжала мне виски.
Моника заметила, что я не сплю. Она подбежала к кровати, бросилась мне на грудь. От нее пахло чистой кожей, туалетным мылом. Она улыбалась, и мне приятно было видеть ее усталые глаза и припухшие губы… Она едва слышно шепнула мне что-то нежное, но я плохо ее слушал. У меня вдруг вырвалось:
— Интересно, сколько сейчас времени?
Эта невольная грубость, кажется, ей очень понравилась, и она весело откликнулась:
— Около половины восьмого. А разве у тебя утром есть какие-нибудь дела?
— Да.
— Жаль…
Я все не мог забыть о письме Андре. Но мне не хотелось спрашивать об этом Монику. Для этого нужно было бы сбросить с себя то оцепенение, от которого я весь размяк.
Так или иначе Моника потеряна для меня. (Меня не покидала мысль о самоубийце. Огражден ли он в избранный им час таким же вот барьером безразличия, — всеми этими «к чему?», расставленными вокруг него словно столбы?)
Я встал.
Машина выйдет из Шершеля около девяти утра. Альмаро потребуется два часа, чтобы проделать сто километров, отделяющие его от Алжира. Лениво я поплелся в ванную принять душ. Там мне пришлось сдвинуть в сторону три-четыре вещицы из белья Моники, сохшего на веревке. Я вспомнил, как в самом начале нашей близости я утащил с собой однажды ее трусики и днем с наслаждением поглаживал у себя в кармане мягкую ткань.
Умывшись, я подошел к Монике, которая уже оделась. Она хотела обнять меня, но я решительно отстранил ее. Это ее позабавило. А я опять подумал об Андре и теперь боялся, что не выдержу — спрошу Монику о письме. Пока я стоя пил из чашки плохой кофе, я все старался отогнать мрачные мысли и казаться отдохнувшим и спокойным, очень спокойным. Но я чувствовал, как во мне умирает мое счастье. В шутку я легонько охватил пальцами шею Моники. Кожа ее была тонкой и нежной. Так легко задушить Монику. Я ощущал эту живую кожу под своими пальцами. Моника закрыла глаза и не шевелилась. Тогда она никому не будет больше принадлежать. Ни мне, ни Андре. Никому… На шее у нее билась жилка. Мне хотелось бы найти в себе силы, чтобы навсегда уничтожить это осунувшееся после бурной ночи лицо с опущенными, словно на посмертной маске, синеватыми веками, покрытыми сеточкой мелких морщин.
— Милый… — нежно шепнула она.
Руки мои скользнули вниз. Но возбуждение не улеглось.
Моника потрепала меня по щеке и встала. Она казалась очень веселой. Напевая, она принялась убирать со столика.
Голова у меня горела.
Когда же Моника спрятала письмо Андре? И как только она не презирает этого глупца? И что все это значит?..
— Придешь в полдень в ресторан? — спросила она, раздвигая жалюзи.
Солнце ворвалось в комнату, прыгнуло на кровать, рассыпалось победными всплесками в зеркале.
— Не смогу.
Меня охватило бешеное желание еще раз ощутить близость Моники, прежде чем уйти.
Я встал и обнял ее. В ее серых глазах вокруг зрачков зажглись золотистые искорки. Руки мои шарили у нее по спине, отыскивая пуговицы. Моника смеялась.
— Придешь сегодня вечером?..
Я прижал ее к себе, и она откинулась назад, чтобы увидеть мои глаза.
Я ответил:
— Ну конечно.
У нее вырвался легкий торжествующий возглас…
IV
Улица… Улицы Алжира, такие зловещие и пустынные в это воскресное утро… Мне не хотелось ждать у Моники. Прежняя тревога опять душила меня: поверила ли мадам Альмаро в историю с моим отъездом или сразу же предупредила полицию? В голове — неотвязная мысль: «Как бы меня не схватили до „этого“!» Нужно убить еще два часа. Я охотно побродил бы по городу, чтобы дать разрядку нервам, но уличная тишина действовала на меня угнетающе. Редкие прохожие, попадавшиеся навстречу, казались мне подозрительными. Нет, такая прогулка не для меня. Я решил пойти к Сориа. К тому же, мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Только не с Моникой. С кем угодно, только не с Моникой. Я не смог бы остаться с ней, не признавшись во всем!
Дверь мне открыла мать Сориа. Эта старая дама растерялась, увидев меня в такой ранний час. Я извинился, отговорившись тем, что мне надо кое-что срочно узнать у ее сына. Она попросила подождать и провела меня в маленькую гостиную, убранную в марокканском стиле. На столе кедрового дерева, инкрустированного перламутром, лежала миниатюра Мохаммеда Рахима. Теперь я чувствовал себя легко и спокойно, будто только что избежал нависшей надо мной опасности. Из коридора послышался бой старинных часов. Они были видны из моего кресла. Эмалевый циферблат и длинный ящик, вырисовывавшиеся в полумраке, наводили на мысль о призраке. Стрелки показывали половину девятого. Странно. Я бы сказал, что сейчас больше. Через час нужно уходить. Где-то вдали зазвонили колокола. Вернулась мать Сориа и, улыбаясь, попросила меня подождать еще немного, пока ее сын оденется. Высившиеся над ее головой часы, казалось, в упор смотрят на меня с недоброжелательной иронией. Я подумал, что становлюсь слишком нервным, а это плохой признак. Оставшись наедине с собой, я рассматривал миниатюру, но часы, стоявшие позади, все время как-то стесняли меня. Я понял, что чувство покоя, охватившее меня, как только я переступил порог этого дома, мало-помалу начинает улетучиваться. Лучше бы подождать под соснами Форта императора! Страшно хотелось уйти. Но Сориа уже вошел в комнату, протянул мне руку.
— Какая приятная неожиданность!
— Я побеспокоил вас?
— Пустяки! Рад вас видеть!
Добрых десять минут мы обменивались такими банальностями. Сориа был в халате синего цвета с крупными красными горошинами, величиной с чечевичные зерна.
— Я узнал, что вы уезжали.
— Да?
— Через мадемуазель Монику.
Как обычно, вид его обезображенного лица вызвал у меня в первые минуты непреодолимое отвращение.
Я сказал:
— Я вернулся вчера вечером. И сразу же узнал об этом деле в Ага…
Он скрестил руки. Я внимательно следил за малейшими проявлениями его чувств. Между отворотами халата видна была его белая грудь. Шрамы от ожогов кончались у основания шеи.
— Мы боимся, мой дядюшка и я, не погиб ли вместе с другими один из наших родственников. Он должен был отплыть как раз в тот день. У кого бы можно было разузнать об этом, как вы думаете?
Верил ли он мне? Его страшные зрачки застыли в глубине щелок! Я отвел взгляд. (Часы в коридоре напоминали отполированный глянцевитый череп на длинном черном туловище… В номере гостиницы Альмаро готовится к отъезду. Еще полчаса, и он сядет в машину.)
— Вы завтракали, мсье Лахдар?
Я вздрогнул.
— Да, конечно.
— В самом деле завтракали?
Сейчас, больше чем когда-либо, глаза его походили на беспокойных зверьков, следивших за мной из своих нор.
— У меня есть список погибших, мсье Лахдар. Пойду поищу его. Но, может, вы все-таки выпьете чашечку кофе?
Я неопределенно повел плечами.
Сориа вышел и вскоре вернулся.
— Этот список не что иное, как копия с рапорта судебно-медицинского эксперта, одного из моих друзей. Он входит в группу Сопротивления, которая завела дело на Альмаро. (Если мадам Альмаро предупредила полицию, все пропало! Я рискую попасть в ловушку!) Это ужасная трагедия… (Но похоже было, что мадам Альмаро поверила мне.) Эти несчастные пережили жесточайшую агонию. (Конечно, на лице у нее этого не было написано. Но в голосе ее слышалась грусть… Альмаро сейчас завтракает, глядя на море. Шершель — прелестный уголок. Маленький порт. Раза два я вместе с Моникой ездил побродить по тамошним местам. Автобусом… Моника была в голубом платье…)
Сориа сел на ручку кресла и погрузился в раздумье. На кончике его правой ноги болталась туфля. Копия с рапорта была написана на желтой бумаге, которую обычно употребляют для прокладки гравюр.
— Завербованные Альмаро рабочие грузились на пароход «Сиди-Аисса», направлявшийся в Марсель. В порту собралось тысяча двести несчастных, пришедших из самых глухих мест. Они ждали посадки под палящим солнцем. Не знаю, может быть, в дело ввязались агенты союзников или активисты какой-нибудь политической организации, но незадолго до отплытия добрая сотня рабочих отказалась уезжать. (Альмаро уже в машине. Он — на заднем сиденье. Автомобиль несется вперед. Альмаро потряхивает. У него тяжелое, надменное лицо… Пытаюсь представить себе его остекленевшие глаза, его обвисшие, зеленоватые щеки… Пытаюсь представить его мертвым…) Позвали Альмаро. Он пришел вместе с жандармами, стал грозить бунтовщикам. Кое-кто поверил в его угрозы и смирился. Большинство же держалось стойко. Альмаро заявил им, что они подписали контракт, а сейчас война, и с такими вещами не шутят, что это обязательство равносильно призыву в армию и так далее. Сорок четыре наотрез отказались уезжать. Их заперли… (Машина Альмаро выезжает из Шершеля… Вот она уже мчится по прибрежной дороге к Типазе и Алжиру. Эта маленькая черная машина, сверкающая под палящим солнцем, растет у меня на глазах, и я слышу ее упорный рокот.) Дубинками их загнали в подвал дома, в котором находится кино. (С каждым ударом маятника Альмаро все ближе, ближе… Уверенность в том, что через два часа родится новый Смайл, заставляет сильно колотиться сердце. Через два часа я не буду уже прежним Смайлом. И этот новый Смайл стремглав мчится мне навстречу по прибрежной дороге.) Подвал был тесный, метров пять на десять, не больше. Расположен он ниже уровня улицы. (Возможно, подступы к вилле будут охранять. На всякий случай, из предосторожности, надо сделать крюк и пройти через сосняк Форта…) Высота потолка — два метра… Подвальное окно, выходящее прямо на тротуар, было забито листом железа с дырочками. (Идир уже говорил мне об этом…) Дырочек этих, диаметром три миллиметра, было немного, и они, естественно, не могли обеспечить нормальную вентиляцию. (Машина летит вперед по дороге! Она пробивается сквозь плотные слои знойного воздуха! Гул ее мотора уже отдается у меня в голове… Быть может, я страшусь того нового человека, который родится в ту минуту, когда я убью Альмаро?) Вечером охранники ушли в кино. Но в антракте люди услышали крики, доносившиеся из погреба. Им сказали, что это шумят несколько бродяг и пьяниц, подобранных в порту и запертых на ночь в подвале. (У Сориа — все та же ужасающая бесстрастная маска. Но я жадно вслушивался в его хриплый голос, в котором звучало страдание. Мне пришлось сделать огромное усилие, чтобы хоть немного успокоить свое воспаленное воображение. Казалось, не хватает воздуха. Окно было закрыто. На грудь навалилась какая-то тяжесть…) В полночь кое-кто из зрителей со смехом прислушивался к воплям пленников. Напрасно они взывали о помощи… Сквозь дырки в железе им было видно, как мимо скользят безразличные к их крикам тени. Вместе с шагами последнего прохожего ушла от них и последняя надежда. Никто, мсье Лахдар, никто не подозревал, что эти несчастные борются друг с другом насмерть, чтобы хоть на несколько секунд прижаться губами к отверстиям в окошке или к щелям в двери, чтобы вместе с этими тонкими струйками воздуха вдохнуть глоток жизни! (Опять ощущение, будто я задыхаюсь…) Около часу ночи один из охранников все же пошел заглянуть в глазок. Неожиданная тишина, царившая в подвале, удивила его. Он увидел распростертые тела, клочья одежды, лужи крови. Люди лежали на земле с изуродованными лицами. Некоторые были еще живы и, задыхаясь, валялись у стен. Охранник побежал предупредить Альмаро. Тот ответил, что делать ничего не надо, «пусть подыхают»… Да, он так сказал… (Ну как, мадам Альмаро? «Мой муж здесь ни при чем!» — утверждали вы.) На рассвете какая-то арабская женщина, инстинктом матери почувствовав, что сын ее брошен в этот подвал, подошла к окошку. Один из пленников ответил ей: «Твой сын умер». Женщина закричала истошным голосом, и докеры, которые как раз в это время спускались к набережной, выломали киркою дверь. (Может быть, новый Смайл уже родился? Может быть, после смерти Альмаро во мне не останется ничего, кроме отчаяния от сознания того, что я лишь человек, всего лишь человек?) Те, кто первыми спустились в подвал (Все тот же голос автомата, который действует мне на нервы, выворачивает наизнанку всю душу!), увидели перед собой обнаженные трупы. На всех телах — следы укусов, глубокие царапины от ногтей. Некоторые затоптаны, у других вырваны глаза, оторваны половые органы… Какой невероятно жестокой, беспощадной была, наверно, борьба! (Мне хотелось крикнуть: «Довольно!» Но этот монотонный голос никогда уже не смолкнет! Сориа все говорил и говорил… Идир еще раньше описал мне всю эту картину, и теперь голос Идира и голос Сориа сливались в один, и в ушах у меня звучали уже тысячи, миллионы голосов!) Им вводили камфару, корамин, делали ингаляции углекислотой. (На часах — девять. Казалось, они улыбаются мне, прижав палец к губам. Потом раздался их бой — мелодичная, старинная музыка…) Вы просили у меня список жертв, мсье Лахдар…