Я уехал бы с Сицилии раньше, если бы однажды не наткнулся на принадлежавшую Виттории рукописную тетрадку, страницы которой я машинально пролистал. Это было нечто вроде личного дневника, без дат, куда она записывала свои мысли. Я пробежал его. Сердце сжималось от удивления: я не узнавал Виттории — подвижной, решительной, энергичной, каждое утро по полтора часа занимавшейся спортом вместе с соседкой, я обнаружил там личность более сумрачную, разговоры о немощном теле, о том, какой ценой ей удается делать самые обыденные вещи, о страхе перед будущим. Текст пестрел странными абзацами вроде такого: «Смерть — моя подруга. Я засыпаю с мыслью о ней, зная, что, если станет хуже, всегда можно прильнуть к ее плечу и навеки отдохнуть от жизни». Или такого: «Чем слабее нить моей жизни, чем ближе к земле, тем больше моя благодарность природе за то, что она изобрела смерть. Когда я чувствую, что полна отвращения, ярости или страдания, — остается смерть».
Вечером я попросил Витторию простить меня за нескромность и объяснить то, чтó я прочитал.
На меня тут же свалилась истина: Виттория страдала неизлечимой болезнью — отмиранием нервных клеток. Утренняя гимнастика на самом деле представляла собой ежедневный сеанс лечебной физкультуры, который замедлял продвижение недуга, но не излечивал его. Виттория не обманывала себя: болезнь прогрессировала быстро, жить оставалось недолго, с ее диагнозом больной едва доживал до сорока.
— Теперь ты уйдешь, Улисс.
— Нет.
— Да, ты покинешь меня, как другие. Хотя сказать «покинешь» — преувеличение, мы даже не живем вместе.
Тогда я попросил отвезти нас на машине к бельведеру под пиниями — туда, где мы занимались любовью после смерти Бубы, и на этот раз я сам утешал ее, сжимая в объятиях.
С этого дня я уже не порывался сложить пожитки, я стал постоянным любовником Виттории. Жалость привела меня на путь любви. В последовавшие недели мы жили страстью и крайностями, сменяя горе восторгом, мгновенно переходя от боли к наслаждению. В часы, проведенные праздно в постели после любви, она многое мне открыла. Почему? Потому что нуждалась в этом. И потому, что я молчал.
Влечение побуждало меня целовать ее, ласкать, входить в нее, но никогда — общаться. Я жил, укрыв сердце свинцовой плитой, и мне не приходило в голову что-то ей рассказать. И потому я вел себя как любовник — вежливый, но немой.
В годовщину моего прибытия на Сицилию Виттория решила устроить праздник. В то утро она прильнула своим горячим телом к моему, провела ласковой рукой по моей груди и нежным голосом спросила:
— Улисс, не пора ли тебе открыть свое настоящее имя?
— Мм…
— Я знаю, ты снова станешь говорить, что забыл. Я соглашалась на эту ложь, но теперь, через год, я думаю, что имею право на правду?
Широко раскрытыми глазами я смотрел на нее, любуясь совершенством ее черт, погружал пальцы в безбрежное море ее волос и думал, что объективно я должен чувствовать себя счастливейшим из людей. Однако с губ моих слетели совсем другие слова:
— Меня устраивает имя Улисс. Я привык к нему.
Это звучало сухо, холодно, бесчувственно. Она сморгнула:
— Я хотела бы, чтобы ты открыл сердце, Улисс, чтобы ты поверил мне, чтобы поведал о своем прошлом.
— И что это изменит?
— Это позволит мне сильнее любить тебя.
— Мне достаточно нынешней любви.
— Это доказало бы, что ты меня любишь.
Я отвернулся к окну: теперь разговор мне нравился меньше.
Не повышая тона, с той же нежной теплотой она повторила:
— Да, это доказало бы, что ты меня любишь, ты никогда мне этого не говорил. И наконец, рассказав про себя, ты доверишься мне так же, как я доверилась тебе. Что ты думаешь?
Я пробормотал что-то невнятное. Она чмокнула меня в ухо и, проворно выскочив из кровати, подвела итог:
— Подумай, Улисс. И дай мне ответ сегодня вечером.
Чтобы не думать об этом, я стал смотреть на попугайчика за приоткрытым окном: он устроился на нашем балконе и решил свить гнездо.
Потом я встал, чтобы принять душ. Вытирая ноги, я почувствовал, что в ванной кто-то есть. Папа был настроен весьма игриво:
— Сынок, сынок, сынок! Видела бы это твоя мать! Вы — прекрасная пара. Насколько ты черноволос, настолько она белокура. Вас надо показывать в витрине музея и славить род человеческий.
— Успокойся, папа. Что-то ты меньше ликовал, когда я встречался с Лейлой.
— Неправда! Лейлу я любил так же! Честное слово! Девушка, непохожая на других, оригинальная, умная, курила потрясающе! Однако с тех пор ты вынес столько страданий, что сегодня я радуюсь больше.
— Кстати, о Лейле: ты встречал ее в царстве мертвых?
— Нет, никогда.
— Любопытно.
— Да, это любопытно. Но надо уточнить, что она умерла до меня.
— Это что-то меняет?
— Возможно. Я не знаю.
Он указал на черную кожаную коробочку, стоявшую на трюмо, и подмигнул:
— Поздравляю — кольца!
— Какие кольца?
Следуя его указаниям, я открыл крышку и увидел два обручальных кольца.
11
Бывает, ожидание счастья губит счастье сегодняшнее.
Из слабости в день нашей помолвки я сказал «да».
Но как просто и безмятежно ни текли минуты в обществе Виттории, я по-прежнему думал об отъезде. Оставаться в Сицилии не входило в мои планы. Лондон не выходил у меня из головы, Лондон зван меня. Со странным упорством, корни которого были мне неизвестны, я назначил себе свидание в Англии. Поэтому все, что делалось до того, существовало лишь наполовину, «пока что».
Хотя в глазах всех я выглядел женихом Виттории, сам я знал, что я лишь призрак его, фантом, в данный момент имеющий телесную оболочку, но вскоре обреченный принять свою настоящую, окончательную сущность — отсутствие.
Бывало, что, предчувствуя боль, которую я ей доставлю, я был с ней нежен, даже слишком нежен, но потом одумывался, понимая, что эта пылкость сделает мое исчезновение еще непонятнее и болезненнее для нее, и становился с ней суров, даже слишком суров. Словом, по мере приближения события, которое другие называли свадьбой, а я точно понимал как отъезд, мне с трудом удавалось реагировать адекватно.
Иногда я спрашивал себя, не догадалась ли Виттория о моем плане. Лежа в молчании после любви, сплетясь со мной руками и ногами, она пыталась разгадать меня как головоломку, в ее голове роились вопросы, удерживаемые устами, ее рука ласкала меня рассеянно, словно ища точку, нажатие на которую включает речь.
Я с самого начала понимал, что грусть роднит нас больше, чем радость. Мы были связаны не счастьем, но несчастьем: я спал с ней, чтобы заглушить тоску о Бубе, я возвращался к ней на ложе, убегая от черных мыслей, и с первого дня, когда она нашла меня на отмели бухты, я видел в Виттории прибежище в бурю; она же приняла меня, борясь с одиночеством, дразня обывателей, ломая семейную традицию, подбиравшую друг к другу слишком схожих людей, и, главное, меняя страдание тела — на наслаждение тела. С обеих сторон, по-моему, в нашей страсти было больше «вопреки», чем «благодаря», мы любили друг друга «наперекор судьбе», как выжившие в катастрофе, мы любили друг друга с энергией отчаяния, чтобы не думать, не терять времени. Мы оба ждали иного, не того, что могли друг другу дать.
Убедившись, что обрел слова, которые выразят мою мысль, я собрал свои немногочисленные пожитки, в том числе покрывало матери, которое нашел через полгода после крушения, выброшенное волнами на гребень скалы, написал записку и оставил ее на кровати, на видном месте.
«Виттория!
Бывает, что любовь прекрасна своей мимолетностью. Когда от нее требуют большего, она тужится, корчится и дурнеет. Как дикие лошади, что скачут быстро только по собственной воле, такая любовь расцветает в вольной скачке и сразу же выдыхается под седлом.
Так живет наш союз — он прекрасен, если видеть в нем прихоть, и начинает хромать, как только его пытаются загнать в брачные узы. Я сплю с тобой — и я счастлив, но, представляя, что я свяжу свою жизнь с твоей, я стыжусь занимать место человека, который будет любить тебя больше и не будет любить никого, кроме тебя.
Ибо я люблю женщину, и эта женщина — не ты. Ее зовут Лейла. Она умерла.
И что с того? Прости, Виттория, но эта Лейла, даже уйдя, сидит во мне так прочно, так явно, что все еще держит пленницей мою любовь. Не в моей власти завязать и разрешить связующие нас узы. Я думал, встретив тебя, что смогу освободиться. Ошибка. Все решает по-прежнему Лейла.
Я уезжаю, Виттория. Ты была моим наслаждением, но Лейла — моя судьба.
Я привязан к тебе настолько, настолько могу привязаться к женщине — красивой, умной, великодушной, которую желаю, почитаю, которой дорожу.
Если завтра я уеду, у нас останется прекрасное воспоминание. Если останусь, нам выпадет брак, несовершенство которого пока еще скрывает наша страстность.