Но мое безмятежное спокойствие было, в конце концов, нарушено примечательным спором со свояком: он воспротивился тому, что я постоянно отвязываю Боба и беру его с собою в лес.
— Я слишком много денег вложил в этого пса, чтобы ты спускал его с цепи.
— А тебе бы понравилось сидеть привязанным весь день и плакать, как он?
— Меня это не волнует, — ответил он, а моя сестра добавила:
— А мне плевать.
Я так рассвирепел, что выбежал из дому и скрылся в лесах — стоял воскресный день, и я твердо решил сидеть там без еды до самой полночи, потом вернуться, сложить ночью вещи и уехать. Но через несколько часов мама стала звать меня с заднего крыльца на ужин, я идти не хотел; наконец, к моему дереву вышел маленький Лу и упросил меня вернуться.
В ручейке у меня жили лягушки, начинавшие квакать в самое неподходящее время, прерырая мои медитации как бы по какому-то особому замыслу: как-то в самый полдень одна проквакала трижды и замолчала на весь остаток дня, будто толковала мне Тройное Средство. Теперь же моя лягушка квакнула раз. Я почувствовал, что это сигнал, означающий Одно Средство Сострадания, и отправился обратно, намереваясь не обращать внимания на все это дело — и даже на собственную жалость к собаке. Что за грустная и бесполезная греза. Опять сидя в лесу той ночью и перебирая четки, я читал вот такие любопытные молитвы: «Моя гордость ущемлена, это пустота; я горжусь своею добротой к животным, это пустота; мое представление о цепи, это пустота; жалость Ананды, даже это пустота». Может, если бы в наличии имелся кто-нибудь из старых учителей Дзэна, он бы вышел и пнул свою собаку на цепи, чтобы внезапно задвинуть всех пробуждением. У меня все равно не выходило избавиться от представления о людях и собаках — и о себе самом. Глубоко во мне все болело от печальной задачи: пытаться отрицать то, что есть. В любом случае, воскресным днем в деревне разыгралась трогательная маленькая драма: «Рэймонд не хочет, чтобы собачка сидела на цепи». Но потом вдруг ночью, под деревом меня посетила ошеломляющая мысль: «Все пусто, но пробуждено! Вещи пусты во времени, пространстве и разуме». Я прикинул так и этак, и на следующий день, возбужденный, почувствовал, что пришло время объяснить все моим домашним. Они смеялись как никто другой.
— Но послушайте! Нет! Смотрите! Это просто, давайте, я разложу вам это просто и доступно, как могу. Все вещи — пусты, правильно?
— Что значит «пусты»? Я ведь держу апельсин в руке, верно?
— Он пуст, все пусто, вещи приходят только для того, чтобы уйти, все сделанное должно уничтожиться, а уничтожиться оно все должно лишь потому, что оно было сделано!
Но никто не хавал даже этого.
— Ты со своим Буддой — почему бы тебе не заняться той религией, с которой родился? — спрашивали мать и сестра.
— Все ушло, уже ушло, уже пришло и ушло, — вопил я. — Ах! — Я топал по комнате, снова возвращался к ним: — Все вещи пусты, потому что они появляются, правда? — вы их видите, но они состоят из атомов, которые нельзя измерить, или взвесить, или пощупать, даже тупицы-ученые теперь это знают: не может произойти никакой находки так называемого самого маленького атома, вещи — лишь пустые порядки чего-то, что кажется прочным, появляясь в пространстве, они, к тому же, не большие и не маленькие, не далекие и не близкие, не истинные и не ложные, они лишь призраки — простые и чистые.
— Призрачки! — в изумлении закричал малыш Лу. Он на самом деле был со мною согласен, вот только боялся того, что я твердил о «призрачках».
— Послушай, — сказал мой свояк, — если бы вещи были пустыми, то как бы я мог чувствовать этот апельсин, и даже пробовать его и жевать, ответь-ка ты мне, а?
— Твой разум различает апельсин, видя его, слыша его, касаясь его, нюхая его, пробуя его и думая о нем, но без этого разума, посуди сам, ты бы апельсина ни видел, ни слышал, ни обонял, ни ощущал, ни даже отмечал бы в уме, он действительно — этот апельсин, само его существование — зависит от твоего разума! Неужели ты этого не видишь? Сам по себе он — не-вещь, он, на самом деле, ментален, он видим только твоим умом. Иными словами, он пуст и пробужден.
— Ну, если это даже и так, то мне все равно наплевать. — Весь в порыве, я отправился той ночью обратно в лес и подумал: что это означает, что я — вот в этой бесконечной вселенной, думаю, что я — человек, сидящий под звездами на террасе земли, а на самом деле — пуст и пробужден по всей пустоте и пробужденности всего? Это означает, что я пуст и пробужден, что я знаю, что я пуст, пробужден, и что нет разницы между мной и чем-то еще. Другими словами, это значит, что я стал таким, как всё остальное. Это значит, я стал Буддой. Я действительно так чувствовал и верил в это, и ликовал от того, что мне теперь будет что сказать Джафи, когда вернусь в Калифорнию. По крайней мере, он-то уж выслушает, дулся на родственников я. Я испытывал огромное сострадание к деревьям, поскольку мы были одним и тем же; я ласкал собак, которые никогда со мною не спорили. Все собаки любят Бога. Они мудрее своих хозяев. Я так и сказал им, они слушали меня, навострив уши и облизывая мне лицо. Так или иначе, им было все равно, лишь бы я был рядом. Святой Рэймонд Собачий — вот кем я был в том году, если не кем-то или не чем-то другим.
Иногда я просто сидел в лесу и не мигая смотрел на сами вещи, все равно пытаясь предугадать тайну существования. Я смотрел на святые, желтые, длинные клонившиеся стебли напротив моего соломенного коврика — Татхагаты, Сиденья Чистоты, — а те кланялись во все стороны и переговаривались, сплетаясь волосами, а ветры диктовали им: «Та Та Та,» — кучками сплетников, и некоторые одинокие стебли-гордецы красовались по одну сторону, а больные или полумертвые уже совсем падали — целая паства живой травы внезапно занималась колокольным звоном на ветру, спохватывалась, переполошившись, вся из желтого, потом приникала к земле, и я думал: вот оно.
— Роп-роп-роп, — кричал я траве, и она показывала мне направление ветра своими разумными султанчиками — их трепало и мотыляло, и некоторые цеплялись корешками за цветущую землю воображения, за влажную идею коловращения, подвергшую карме сами их корешки со стебельками… жутко. Я засыпал, и мне снились слова: «Этим учением земля пришла к своему концу,» — и снилась моя мама, она торжественно кивала всей своею головой, умф, а глаза закрыты. Какое мне дело до всяких докучливых болячек и нудных несправедливостей мира, человеческие кости — лишь волынка тщетных линий, вся вселенная — незаполненная отливка звезд. Я — Бхикку, Пустая Крыса, — снилось мне.
Какое мне дело до вяканья малюсенького «я», скитающегося где-то там? Я имел дело с вышвырнутостью, с отрезанностью, с отчиканностью, с выдутостью, с отставленностью, с отключенностью — отщелкнутое звено, нир-, вот оно, — вана, щелк! Прах моих мыслей собрался в сферу, думал я, в этом нестареющем одиночестве, думал я и улыбался по-настоящему, потому что видел белый свет, наконец-то — везде и во всем.
Однажды ночью под теплым ветром сосны шептались глубоко, и я начал испытывать то, что на санскрите называется «Самапатти» — Трансцендентальные Посещения, Разум мой обволокла легкая дрема, но физически я каким-то образом бодрствовал — сидел выпрямившись у себя под деревом, как вдруг увидел цветы, розовые вселенные их стен поднимались вокруг, нежно-розовые, в шипящем шуме молчащих чащ (достигнуть нирваны — это как точно определить тишину), и передо мною возникло древнее видение Дипанкары Будды — того Будды, который никогда ничего не говорил: он был словно огромная заснеженная пирамида, с кустистыми червыми бровями как у Джона Б. Льюиса и ужасным взглядом, и весь он был в одном древнем месте — на снежном поле, вроде Альбана («Новое поле!» — кричала проповедница-негритянка), и от всего этого видения волосы у меня встали дыбом. Я помню странный, магический последний клич, вырвавшийся у меня, что бы он ни означал: Кольяколёр! Оно, видение это, было лишено всякого ощущения того, что я — это я, оно было чистейшей безэгостью, простым необузданным эфирным занятием, лишенным всяческих неправильных предикатов… лишенным усилия, лишенным ошибки. Все в порядке, думал я. Форма — это пустота, а пустота — это форма, и мы здесь навсегда в той форме или в иной, и все они пусты. Мертвые достигли лишь этого одного — насыщенного молчащего шороха Земли Чистого Пробуждения.
Мне хотелось, чтобы крик мой летел над лесами и крышами всей Северной Каролины, неся весть о славе великолепной и простой истины. Потом я сказал:
— Рюкзак у меня полностью затарен, сейчас весна, я собираюсь ехать на Юго-Запад, в сухие земли, в долгие, одинокие земли Техаса и Чихуахуа и на веселые ночные улицы Мехико, где из дверей вырывается музыка, где девчонки, вино, трава, дурацкие шляпы, вива! Какая вообще разница? Как муравьям, которым больше нечего делать — только копошиться весь день, мне тоже ничего не остается, кроме как делать то, чего хочется, быть добрым и наперекор всему оставаться под воздействием воображаемых суждений, и молиться, чтобы на меня пролился свет. — Итак, сидя под сенью своего Будды, меж этих «кольяколёрных» стен из цветов — розовых, красных, матово-белых, среди вольера сказочных трансцендентных птиц, признавших мой пробуждающийся разум жуткими сладкими криками (жаворонок, не ведающий троп), в благоухании эфира, таинственно древний, в блаженстве полей Будды я видел, что вся моя жиань — громадная пылающая чистая страница, и я могу сделать все, что захочу.